1905
Гуров знал, что сейчас умрет. Почему-то в голову не приходило ничего, приличествующее моменту. Жизнь не проходила перед глазами. Молиться Гуров не умел, да и смысла в этом не видел. Страха тоже не было. Была усталость, да всякие глупости болтались в голове. Например, откуда в этом кабинете такой тяжелый химический запах, когда закончится безумный крик, доносившийся откуда-то из глубин здания, почему человек, стоящий у окна, – отвернулся: может быть, трусит и не хочет видеть того, что сейчас случится? И как выглядит тот, второй, который сейчас и закончит его, Гурова, существование? Он улыбается? Злится? Или на его лице отвращение от того, что он должен сделать? А потом Гуров вдруг осознал, что через мгновение вот это все – кабинет, занимающийся рассвет за окном, двое, находящиеся в кабинете, кто-то, с надрывом кричащий, и тяжелый спертый запах – все это продолжит быть. А он, Гуров, быть перестанет. Ощущение было странным и пугающим своей необычностью, но испытать отчаяние Гуров уже не успел. Раздался выстрел.
1
За несколько дней до этого, в начале декабря 1905 года, начальник сыскной части при канцелярии харьковского обер-полицмейстера Федор Иванович Гуров осматривался вокруг, и то, что он видел, навевало смертельную тоску. Более унылый пейзаж было трудно себе представить. Неожиданная оттепель, разразившаяся в начале зимы, растопила снег; голые ветви деревьев и другой чахлой растительности тыкались в свинцовое небо, с которого падало нечто неопределенное. Коренной санкт-петербуржец Гуров был хорошо знаком с погодным явлением, когда влага – то ли дождь, то ли снег –будто повисала в воздухе. Но только здесь, на юге, для этого явления существовало очень подходящее малороссийское слово – мряка. Эта пелена размазывала и делала серой мелкую заросшую речку слева, за которой находился вполне ухоженный больничный парк, выглядевший сейчас угрожающе. Впечатление усиливалось тем, что это был парк больницы для душевнобольных, называемой в городе «Сабурова дача» или просто «Сабурка». Справа стояли глухие кирпичные стены заводских корпусов. Из-за стен слышались удары, скрежет и множество других звуков, природу которых Гуров не взялся бы определить. Никаких голосов слышно, конечно, не было, и казалось, сами стены издают какие-то адские возгласы. Весь этот и без того мрачный пейзаж, дополненный звуковыми и погодными мазками, выглядел даже более неприятно, чем то, что лежало у ног Гурова, и что, собственно, и послужило причиной его пребывания здесь.
У ног Гурова лежал труп. Покойный был огромным, ростом примерно под три аршина, не меньше. Он лежал ничком. Глубоко надетый картуз не слетел при падении, и его край был заляпан кровавыми сгустками. Сразу под кромкой картуза зияла рана, не оставляющая сомнений в причине смерти. Череп покойного был проломлен с такой силой, которая наводила на мысли о находящихся за кирпичными стенами станках, продолжающих тиранить слух Гурова то глухими, то звонкими ударами. Но станок, конечно, был ни при чем. Покойный стал таковым именно здесь: дойти сюда с такой дырой в голове он не мог, а никаких следов волочения заметно не было. Отнести на руках тело, весящее навскидку пудов семь, а то и восемь, вряд ли кому-то под силу. Следов ног, которые могли бы привести будущее расследование хоть куда-то, Гуров тоже не заметил. Вернее, следы то были, но оставили их явно до того, как грязь подмерзла, а значит – за несколько дней до происшествия. Не то чтобы следов оставалось много, но все равно: что могло делать здесь, в таком глухом месте, люди – было совершенно непонятно. На этот, как и на сотню других важных или неважных вопросов предстояло найти ответы в ходе следствия.