Нельзя определить личное, а тем более политическое отношение к безымянному режиму. Если мы не способны к понятийному осмыслению своей реальности, то становимся пленниками реальности чужой. Ведь, как пишут Стивен Хокинг и Леонард Млодинов в своей книге «Высший замысел», «не существует концепции реальности, не зависящей от картины мира, или от теории. Мы же вместо этого примем точку зрения, которую станем называть моделезависимым реализмом…»[1]. Ниже они добавляют: «Никакой моделенезависимой проверки реальности нет. Следовательно, хорошо построенная модель создает собственную рельность. (…) Моделезависимый реализм применим не только к научным моделям, но и к сознательным и подсознательным мысленным моделям, которые все мы создаем, чтобы интерпретировать и понять повседневность»[2].
Если так обстоит дело в природе, то это тем более справедливо и в отношении человеческого общества. Смысл изучаемому придают когнитивные механизмы нашего сознания. Не располагая соответствующими языковыми, понятийными рамками, мы превратимся в пассивных статистов в сконструированной чужим языком, навязанной нам реальности, отрицающей наши ценности. Создание языка, основанного на нашей собственной системе ценностей, является первым и неизбежным шагом на пути к обретению нами самоидентичности и свободы. Это элементарная предпосылка для того, чтобы индивидуум или социум не был вынужден дрейфовать в чужой для него, не поддающейся интерпретации реальности, построенной с помощью продиктованного другими языка.
Во время смены общественного строя, сопровождавшего крах коммунистических режимов в Восточной Европе на рубеже 1989–1990 гг., формула перемен казалась ясной: был совершен переход от однопартийной диктатуры, которую характеризовала государственная монополия на собственность, к многопартийной парламентской демократии, основывающейся на частной собственности и рыночной экономике. Эта модель, образцом которой служат западные демократии, получила название либеральной демократии, причем независимо от того, идет ли речь о президентской или о парламентской ее форме, ведь суть обеих этих форм составляют такие институциональные гарантии, как разделение властей, сменяемость правительства и нормы добросовестной политической конкуренции в сфере политики, а также преобладание частной собственности, прозрачность экономической конкуренции и обеспечение безопасности собственности в области экономики.
Если система норм либеральных демократий повреждается, то в случае хорошо действующей демократии эти повреждения с бóльшим или меньшим успехом исцеляются с помощью механизмов институционального контроля и разделения властей. В этом случае подобные «отклонения от нормы» не достигают критической массы, угрожающей всей системе в целом. Однако если эти отклонения от нормального функционирования либеральной демократии носят не только массовый характер, но и воплощают главные ценности и цели правительства, то данные доминантные характеристики формируют уже новую систему. Разумеется, многие пытаются охарактеризовать ее посредством какой-либо метафоры или аналогии, ведь новые явления необходимо идентифицировать, и для этого привлекаются уже известные образцы. Поэтому некоторые усматривают прообраз режима Орбана в южноевропейских автократическо-корпоративистских режимах 20–30-х гг., какими были, например, португальский, испанский и итальянский, или в во многом родственном с ними режиме Хорти в Венгрии. Другим явления, наблюдающиеся в Венгрии после 2010 г., напоминают псевдодиктатуры и настоящие диктатуры в странах Латинской Америки или смягченные варианты коммунистических режимов. Однако действенность подобных исторических аналогий сильно ограниченна, они могут дать представление о природе того или иного явления изучаемого режима, но не способны описать режим в целом.