Серые от многодневных дождей поля, поникшие озимые, неряшливые копны прошлогодней соломы, раскисшая дорога, печально обвисшие ветви прибрежных ракит, черные пни на месте старых вырубок, покосившиеся кресты старых погостов, и повсюду – мокрые, недовольные вороны, сидящие на нижних ветках деревьев, камышовых крышах, повалившихся плетнях и провожающие слишком нарядную для подобной глуши карету унылым, полным мрачной безысходности карканьем.
Князь Григорий Панюшев в очередной раз выглянул из окна кареты, вздохнул и откинулся головой на подушки. Жесточайшая скука съедала его на протяжении последних дней, длинных и однообразных, как и весь путь до его нового имения, которое с божьей помощью и за приличную сумму кредитными билетами князь выкупил у наследников княгини Завидовской. Им оно было в тягость из-за обширных размеров, чрезмерной удаленности от города и приличных дорог.
Из Москвы выехали ясным июньским утром, сухим и теплым. Кажется, ничто не предвещало долгого нынешнего ненастья, но на подъездах к Ярославлю их накрыла огромная грозовая туча, исхлестала, словно плетью, градом, обрушилась щедрым ливнем, который к исходу ночи превратился в нудно моросящую непотребу, окончательно испортившую дальнейшее путешествие.
Княжеский обоз из пяти фур с племенными лошадьми и десятка кибиток, в которых ехали повара, официанты, конюхи, берейторы, псари с борзыми и гончими собаками, музыканты, а также два его камердинера, охраняемый вдобавок двумя дюжинами конных егерей, растянулся на полверсты. И вместо обещанных двух-трех дней тащился по раскисшим дорогам уже неделю. Причем князю и его многочисленной челяди не единожды приходилось ночевать в палатках, которые разбивали или прямо в поле, или на лесной поляне. Постоялые дворы в этих местах отстояли друг от друга не меньше, чем на полсотни верст, к тому же отличались такой убогостью и грязью, что князь предпочитал провести ночь на узкой походной кровати, нежели на кишащих блохами и клопами перинах очередного auberge.[1]
– Долго еще? – спросил он недовольно, не поворачивая головы к соседу, старинному своему приятелю, товарищу по забавам ветреной юности, которого он совершенно случайно отыскал в Санкт-Петербурге по возвращении в Россию. Известный всей столице лихой гусар, бретер и повеса, Аркадий Дроздовский славился еще и тем, что, получив внезапно свалившееся на него наследство, исправно пропивал его в компании подобных ему гуляк и бездельников.
Но более всего знаменит он был своей необыкновенной страстью к уличным маскарадам и в первую очередь прославился проказой, о которой долго судачили в Северной столице. Нарядившись нищенкой-чухонкой, он принялся мести тротуары перед домом своего дальнего родственника князя Голицына, а на следующий вечер повторил это занятие уже перед особняком престарелой княгини Рузаковцевой, любившей устраивать шумные празднества с приглашением множества именитых гостей.
В рваном платье, с лицом, измазанным сажей, с растрепанной метлой в руках он сновал между экипажей, норовя задеть или потереться боком о разряженных светских красавиц и их напыщенных, точно павлины, кавалеров. Завидев знакомого или приятеля, он тотчас кидался к нему, требовал милостыни, тряс перед ним грязной метлой, хватал его за отвороты сюртука и как бы ненароком сбивал цилиндр. В случае отказа бранился по-чухонски и очень умело отбивался от дюжих лакеев, которым обиженные хозяева приказывали гнать нищенку с глаз долой. Иногда ему крепко доставалось, но, несмотря на тумаки и шишки, страсти своей Аркадий не утратил и продолжал озорничать и потешать столичную публику своими выходками. И хохотал громче всех, когда его узнавали.