Когда я увидела эту девочку (я не могу назвать большеглазого ангела из русского Севера элегантной женщиной, хотя она – женственна и элегантна), я подумала: «Ну, вот, опять придётся опальному на Украине доктору наук, ставшему бомжом из преданности русской поэзии, править нечто на четверочку». Я так подумала, но согласилась, потому что меня царапнула прямая жёсткая искренность, с которой Марго написала мне, что она долго не решалась. Мне, человеку, который никакого больше о себе мнения, мне, твари дрожащей, истерзавшей себя комплексами и неверием в себя. Она написала мне так, как я писала Белле Ахмадулиной. Белла, правда, мне не ответила, и у меня осталась травма на всю жизнь. Но, поскольку я крайне дурацкий и простецкий человек, я сразу откликнулась. И начала крайне неохотно читать… Прозрение наступило после нескольких страниц, когда между античными образами Горгоны и средневековой романтикой Жанны д’Арк, не новых в мире романтической молодой поэзии, проступили что-то, что подкупило меня сразу и заставило, забросив все дела, висеть с автором в онлайне, разбирая каждое слово, метафору, образ. И вот тогда я поняла, что я имею дело отнюдь не с поэтической верификацией. Я, грешница, имею дело с Судьбой. С настоящей судьбой поэта, который не успел зазвездиться.
В последнее время я, обожая своих драгоценных русских современных поэтов, из глубины киевского гетто, созерцаю сводки их побед, фестивальных гонок, перформансов, ролевых игр, красивых нарядов, модных наград… Сначала мне тоже всего этого хотелось, а потом я поняла, что одна русская рябина алого Логоса нашей белоснежной многострадальной матушки Руси – важнее всех этих светских вещей. Из строк Маргариты на меня смотрела сама Россия, как она смотрит из фильма «Москва слезам не верит»: дикая, честная, упрямая, щедрая на смачную речь, нежная, дерзкая и молчаливая.
Она родилась в Казахстане, унаследовала мудрость бабушки-учительницы и дедушки-фронтовика, она никогда не становилась на колени перед лицемерами, тюменская тьма и сибирский свет сделали её Сивкой-Буркой Серафима, почивающей под его крылом. Разве могут просто так рождаться такие строки: «Истероид – осколок от астероида»? Или: «Я лишний гость в соболиной своей стране»? Образ Трубочиста – если хотите, чистильщика мира от бесовщины – красной нитью проходит через дома, улицы, фонари, аптеки, шоссе, велосипеды, сны её стихотворной семантики. Это – её ангел-хранитель, её самый правдивый репортаж о смерти поэта, который воскресает из гроба на глазах изумлённой тусовки. «Когда никто тебя не понимает, ты слышишь чей-то голос: «Я пойму». Сибирский тракт этого юного Ломоносова в женском лице, пришедшего из последних сил в блистательный Питер, чтобы издать – нет, не стихи, – свою оголённую душу – город-герой Ленинград должен услышать. И я буду молить об этом каждый камень его гордого ампира. Потому что в мире рукопожатных, которым так кичится Запад, великий подвиг поэта – быть нерукопожатным избытком. Поэта, который даже в ответ на проклятия дарит желающим ему сгореть свои песни. Потому что он точно знает: сад слов – корневое многоствольное текучее ветвистое чудо, и кто-то, грядущий после поэта продлит его слог в строфу, а его звук, как сам автор говорит – в аккорд. Это произойдёт в силу неистребимых смысловых констант народной памяти, независимо от личных врагов и друзей, просто по законам Логоса. Напоследок хотелось бы привести пример стихотворения, которое, на наш скромный взгляд, передаёт формулу Евтушенко «Поэт в России больше, чем поэт», добавив: он – единство жизни и символа, он архетип: