– Искусство призвано поднимать человека до понимания истинной красоты и гармонии, – художник Чернавский цепко схватил писателя Верховцева за лацкан пиджака.
– Нет, Паша, истинная красота и настоящая гармония сохранились только в природе, а не в человеке и его творениях, – Александр Верховцев отцепился от настойчивого приятеля, но тот схватил его уже за пуговицу.
– Позвольте, Александр, с вами не согласиться. Дети, воспитанные животными, дичают. Эти маугли не способны насладиться прекрасной картиной или гениальным стихотворением.
– Зачем им наслаждаться копией реальности, если перед ними оригинал – сама жизнь, сама природа?
– Господа, думаю, вы не правы, – неожиданно вклинился в разговор поэт Заневский, – Зрителя задевает не красота и не гармония. Людям интересны душевные страдания и переживания поэта, художника, артиста. Поэтому творец рождён страдать, только тогда он может заслужить признание.
– А мне кажется, что искусство – есть прикосновение к высшему миру, где царит Творящее Начало. Познание неизведанного и есть настоящее искусство, – отозвался Верховцев.
В прокуренной московской квартире Чернавского за звоном бокалов шёл бесконечный спор о назначении искусства. Представители творческой интеллигенции собирались здесь каждую субботу в вскладчину устраивали интеллектуальные посиделки. На кухне грустным вернисажем стояли пустые бутылки, холодильник уже изрядно опустел, но речи гостей продолжали удивлять глубиной мысли.
– Художник должен быть бедным. Только бедность не позволяет ему превратиться в приспособленца, пишущего на потребу публике.
– А как же Никас Сафронов? Он, что, зарыл свой талант, чтобы нравиться публике?
– Да у меня любая картина гениальней всей его мазни, – художник Кашин хлопнул ладонью по столу, – Но мало кто может оценить мой талант, я не имею в виду вас. Да, меня никто не покупает, но я не хочу опускаться до обывателя. Пусть лучше он отрывает свою задницу от дивана. Никаса через сорок лет забудут, а мои полотна будут в лучших музеях мира!
– И какой прок тебе от этого? – фотохудожник Чеславин изящно выпустил изо рта кольцо сигаретного дыма, – Только останется строчка в биографической справке: умер в полной нищете, не продав ни одной картины.
– А что, лучше наступить на горло своему таланту ради этих глупых шуршащих бумажек? Не хочу, чтобы искусство вырождалось и становилось жвачкой для слабоумных! – Кашин вскочил со стула.
– Хватит о грустном. Давайте лучше потанцуем, – лирическая поэтесса Жанна Желанная включила музыку, повела крутыми бёдрами и подошла к Верховцеву: «Приглашаю тебя, Алекс».
Гости разбились на пары и закачались на волнах танца, Жанна прижалась горячим телом к Верховцеву, закрыла глаза и шепнула ему на ухо: «Растаем трепетно в ночи…» Они вышли в прихожую, оделись и не прощаясь покинули гостеприимную квартиру.
Они приближались с трёх сторон. Мерзкие тупые рожи с явными признаками вырождения. Верховцев прижался к стене и опустил руку в карман куртки. Только расчёска и горсть мелочи. Резко выдернув руку, он швырнул монеты в приближающихся отморозков и рванулся в сторону самого щуплого, ударил резко в челюсть и сразу коленом в живот. Потом почувствовал удар сзади по голове, теряя сознание упал на тротуар и… проснулся. Сердце лихорадочно рвалось из грудной клетки, стук его болезненно отдавался в чугунной голове. Он повернулся на левый бок. Рядом спиной к нему спала женщина. Верховцев легонько толкнул её рукой. Та шевельнулась и попыталась его обнять. «Жанна!» – вспомнил Александр. Смутно всплыли сцены вчерашнего вечера: такси, ресторан, снова такси, ночной клуб, опять такси, ещё выпивка и постельное безумие.