Туристы шли по лыжне вплотную друг к другу. Каждый едва не наступал на лыжи переднего – но не потому, что так уж сильно торопился. Пока не дошла его очередь первому тропить глубокий снег, каждый хотел насладиться легкостью скольжения по накатанной колее. Последний напирал на предпоследнего, предпоследний – на третьего с конца и так далее, пока вся колонна не упиралась в первого. А тот упирался в бесконечную снежную целину, которую еще предстояло превратить в гладкую лыжню. И предстояло ни кому-нибудь, а именно ему, первому. Один за другим тропильщики сменялись. Раскрасневшись, тяжело дыша, они отходили в сторону, предвкушая заслуженный отдых и пропуская вперед группу с новым первым во главе – тем, кто еще минуту назад был вторым. Легкомысленная надежда, утешавшая его еще секунду назад («а может, еще не прямо сейчас?») за эту секунду успевала смениться суровой обреченностью. За первым тянулся третий – теперь уже второй, потом четвертый, который стал третьим, и далее по порядку. Все они до поры до времени старались не думать о грядущем – о неподъемных пластах белого снега, которые вскоре придется выворачивать лыжами, как плугом. Каждый пытался представить себе, что его очередь тропить никогда не настанет («а вдруг?»). Но она наставала. Рано или поздно последний рюкзак спереди, отделявший очередника от непаханого снега, сходил в сторону, и он оставался один на один со своей судьбой. Володя, руководитель похода, хрипло кричал из-за спин «Смена!». Это означало конец страданий для одного и начало – для другого. После этого возгласа представительницы женской части группы сходили с тропы немедленно, мысленно благодаря доброго и чуткого Володю; мужская же часть, которой по долгу чести полагалось бороться до конца, делала еще несколько десятков вымученных шагов. Впрочем, они давались легче, чем вначале, потому что страдалец знал: финал близок. Количество этих бонусных шагов, по негласной традиции, определял ближайший сменщик. Именно он должен был, решив, что товарищ достойно выступил, негромко сказать сзади: «Данил… Ты ладно уже, хва…» Тогда Данил получал право на окончательное освобождение. И он не просто отходил в сторону, а гордо валился набок в снег, как загнанная лошадь, испуская в морозный воздух пар от своего разгоряченного тела. Проходящая мимо вереница товарищей награждала героя уважительными взглядами. Силы, которые нужно было потратить на последующее вылезание из снега, не имели значения перед возможностью хотя бы минутку полежать без движения, и никто из «лосей» – молодых парней, обуреваемых здоровым спортивным тщеславием – не собирался себе в этом отказывать. Володя смотрел на мужские игры сквозь пальцы. Он делал вид, что не заметил задержки со сменой – если, конечно, это не начинало отражаться на качестве хода. Тогда он строго прикрикивал сзади: «Харэ самоутверждаться – скорость падает», и тогда смена происходила мгновенно. А группа проходила уже не мимо не отдыхающего триумфатора (как было бы, имей он чувство меры), а пристыженного неудачника. Все его предыдущие заслуги в тропежке сразу обнулялись (во всяком случае, в его представлении). Он вставал позади команды с мрачным видом, и всю передышку до следующего сольного выхода нервничал, толкая лыжи соседа; ему хотелось поскорее взять реванш за ошибку.
Женя не ведала этих тонкостей. Она безо всякого азарта отрабатывала свои сто женских шагов (для мужчин норма была в два раза больше) и, довольная, вставала назад отдыхать. Нередко во время ее тропежки задолго до спасительного «Смена!» сзади слышались выразительные вздохи и ворчливое «Может, женщин от тропежки освободим? А то до ночи идти будем». Подобные реплики принадлежали обычно Димычу – самому суровому из «лосей». Не то чтобы он имел что-то против женщин. Вовсе нет – он вообще их не замечал, всецело поглощенный испытанием собственной плоти. Правда, когда они досадно мешались в этом его занятии, он с трудом себя сдерживал. Всякий раз, когда Женя, Катя или Яна, робко улыбаясь, просили по вечерам в лагере дать им немножко попилить (дело в том, что, пока шатер не был поставлен, а печка не растоплена, работа пильщика была чуть ли не единственным спасением от жуткого холода – ведь согревающая тропежка была доступна только днем), он делал строгую гримасу и ответствовал, что развлекаться они будут потом, а сейчас нужно максимально быстро заготовить дрова. «Вы же не хотите холодную ночевку?» – добавлял он, нахмурив брови. И продолжал пилить с остервенением, несоответствующим его щуплому телу. Димыч был так худ, что даже узкий капроновый костюм болтался на нем, как на вешалке, не обозначая форм тела. Однако же он всегда стремился атаковать пилой самую толстую сушину – особенно, если перед тем Володя задумчиво чесал подбородок и говорил, что она, конечно, хороша, но сумеют ли парни ее спилить? И тут же Димыч, проваливаясь в снег по колено, неуклюже бросался к сухому сосновому стволу с двуручной пилой в руках. За ним, хотя и без особого энтузиазма, следовал Генка – высокий красавец-брюнет. Сил у него было побольше, чем у Димыча, но он не имел обыкновения выкладываться до полусмерти, поэтому в негласном «лосином» соревновании они шли корпус к корпусу, лыжа к лыже. Димыч добирал самоотверженностью. Когда отпиленная сушина, покачнувшись от навалившихся тел и рук, с глухим стуком валилась в снег, он первым хватал топор и принимался обрубать сучья. Когда дерево уже было разделано на куски, он, не раздумывая (хотя, на самом деле, раздумывая и тщательно выбрав), подсаживался под самый длинный и толстый из них. Пошатываясь на тонких ногах, скривившись от натуги (он надеялся, что никто этого не видит), Димыч поднимал бревно и тащил его к лагерю: там его предстояло пилить на мелкие кусочки, а затем колоть топором. Генка не без тайного удовольствия брал бревно поменьше. Еще меньшие куски вдвоем поднимали Женя и Катя. С напряженными лицами, отдуваясь, они тащили их следом за мужчинами, мелко семеня по уже протоптанной колее.