Предисловие
На пороге озарения безбрежным: откровение детства
Ольга Шульчева-Джарман, врач-педиатр и поэт
Эта книга отца Владимира – неожиданна и вместе с тем долгожданна. Так сложилось в истории, что письменное слово Европы было издавна словом мужчин. В том числе и слово о ребенке – вспомним врачей Гиппократа и Сорана Эфесского, а также «Мелантия-врача, любившего детей», – от которого ничего и не осталось, кроме трогательных надгробных стихов… Но как может мужчина, которому не дано вынашивать чадо под сердцем и кормить его грудью, воистину проникнуть в тайну дитяти? Взгляд мужской, лишенный этого опыта сопричастности вынашиваемому ребенку, неизбежно скользит по поверхности… Тайна ребенка, особенно ребенка столь малого, что он еще буквально «бессловесен», оставалась в какой-то степени «тайной жен», и, как всякое «женственное», невербализованным и невысказанным. Мужская культура, отстраняясь от этого бессловесия, вырабатывала свои жесткие нормы, позволяя ребенку говорить только тогда, когда он обретет слово и станет «маленьким взрослым», забывая все глубже и глубже свою тайну той поры, когда не разумом, а «изумлением выговаривались слова». Нет изумления, нет небывалого, нет ничего преславного – «парадокса», если вспомнить, как звучит это слово на греческом Септуагинты и евангелистов. Есть Закон – и есть те, кто его знает. А вне – дети, простецы, больные, немые, глухие, – и женщины, – да, и они, матери младенцев, знающие скорбь и радость «рождения человека в мир». Сурово слово мужей, и не знающий Закона – не знает Бога.
О чем же говорит этот странный Сын Мариин? Не лубочный, не учащий «ласковому доброжелательству взрослого к детенышам», а Настоящий, «Иже в вертепе родивыйся и в яслех возлегий нашего ради спасения Христос, Истинный Бог наш»[1].
О чем говорит Он с горы и на «месте равне»? О Царстве и детстве? Уж не о конце Закона ли? О том Царстве, что «подобно забытому детству», из которого мы вышли и в которое еще не вошли.
Парадокс и преславность дел Христовых и в том, что Он обратил сердца мужей великих к малым сим, и человек, принявший залог сей в священстве Христовом, прозревает и видит тайну Христа в дитяти и детстве – неподзаконном, хоть и ограниченном множеством невозможностей. Дитяти, которого почитают несмысленным, – но се, оно мудро, ибо ему, младенцу, открыта тайна по благоволению Отчему.
Отец Владимир с трепетным вниманием относится ко всякому слову, несущему отсвет тайны детства, – будь то Платон или Агада. У Ефрема Сирина и Оливье Клемана находит он слова о чадах Духа Святого – не святых, но простых младенцах, умерших на руках своих матерей, безмерно любивших их – по образу духа Христа Воскресшего, безмерно любящего создание Свое, малое и беззащитное.
Отсюда – и слова отца Владимира о «народе-ребенке», о Церкви-тайне, сияющей в малых сих, и о Царстве, являемом в Церкви: «Оно спешит к нам во Христе, живущем сегодня и грядущем завтра, но ошеломляющее соседство с Ним уже сейчас проступает яснее всего в том, что всегда, изначально, бытийно Христово».
Неожиданность и долгожданность этой книги не только в том, что, открыв ее, читатель не найдет умилительных вздохов – порой он обретет совершенно противоположное этому: резкое слово об «осознанной наивности». Не потому умиляется он, как некий римский патриций, pater familias (отец семейства), привыкший чтить Юпитера и императора, что маленькая его внучка тоненьким голоском поет ему христианские гимны. Это мило, да, но это все пройдет, и внучка перед браком пойдет в храм Приапа, а гимны останутся в прошлом, но пока – пока пусть поет, неразумное дитя, тешит главу семейства своей невинностью и незнанием жизни… И если имя отца семейства – Тертуллиан или Августин, это мало что меняет – как привычно во взрослом мире ждать чуда «вопреки жесткой доктрине».