Где бы я ни находился: за рабочим столом ли, на улице – рот мне удавалось держать на замке. Прихлопывая нижней губой верхнюю, я всем видом показывал, что не пророню и слога без надобности, так чтобы никто и не думал меня разговорить.
Начальника я приучил понимать жестикуляцию, других сослуживцев – вообще не подходить без повода. А если и случалось какой-нибудь тетери всё-таки сунуться ко мне с вопросиком, я делал такое бесподобное, вразумляющее «что?», что подобные наглецы шарахались от меня во все стороны. Нет-нет, дело было не в громкости – просто я изобрёл особую интонацию.
Всё слово произносилось размеренно: начиная с чёрствой, как хлеб шипящей, затем тыкающей «т», и продолжая тянущейся, нарастающей до ужаса «о». Так я отпугивал любого, раньше, чем кончалось слово. Даже мама, по телефону, и та удостаивалась лишь дыхания, и давно не обижалась, зная высшую пробу моего золота.
Но была у меня и слабость: я не выносил чужого молчания, и стоило кому-нибудь лишь попытаться перемолчать меня, Великого молчанника, тишина уст дерзнувшего становилась ключом к моим устам. Рот мой распахивался, и с языка слетали великолепные невиданные птицы. Тогда вокруг все замирали на минуту, наслаждаясь красотой их полёта.
В тот же день, ложась спать, я вставлял распорку в рот, и во сне птицы возвращались в грудную клетку. Но в одно злополучное утро я не обнаружил во рту своём ничего, кроме горстки воробьиного помёта на языке. И, не сказав ни кому, я отправился на поиски в ту сторону, где я последний раз их видел.
Так я заблудился в дремучем лесу и ни мало пробыл там времени, проклиная длинный свой язык, завёдший меня в эти сказочные дебри.
Иногда я был не одинок: размытое лицо мелькало меж деревьями. И сердце загадочного существа стучало так бешено, что лишь его и слышал я в глуши леса. И только, где завидев, заслышав, сразу нёсся за ним, спотыкаясь и падая.
Пока я лежал, оно подступало ко мне, и, стоя надо мной, роняло на лицо моё жгучие слёзы, смывая грязь с него и кровь. Также я ловил слёзы языком, и они на время утоляли жажду. Но после этого я засыпал и забывал тот размытый лик являвшийся мне. Потом всё повторялось.
Наконец я увидел блещущий в глубине чащи свет, и тем стремительней стал настигать его, чем больнее злющие ветки царапали и протыкали мне кожу.
Вскоре, распустив на нитки любимый серый свитер, я выбрался на искрящуюся в лучах солнца опушку. Туго перетянутый верёвкой, привязанной к пеньку, висел невысоко от земли жёлтый шар; и от стараний высвободиться он только сильнее потел и обливал опушку жарким пышным светом.
Там же я сразу приметил и хозяев солнечного шарика. Мужчина и женщина с бокалами игристого вина в руках, радостно бежали ко мне с таким мальчишеским задором, что на секунду я подумал, что не взрослые цивилизованные люди, а мало воспитанная шпана, сейчас возьмётся за меня и, чего доброго, привязав к дереву, будет расстреливать из рогаток всю мою нежность. Немножко я даже отступил, думая броситься обратно в гущу жаждущих меня ветвей.
Приблизившись, они беспардонно стали разглядывать меня, непринуждённо посмеиваясь и выглядывающими из-под рукавов пальцами указывая на особо смешащие их места моего изодранного тела. Но на мне ещё сохранились брюки, и я не видел причин уж очень радоваться, когда сами они были в одних спальных рубашках до колен, с длинными рукавами.
«Ну, конечно, – думал я, – нализались и выпускают теперь в воздух смешок за смешком. А ещё это гитара в моих руках, которую я сжимаю, как последнюю свою женщину, – ещё бы тут не рассмеяться!» Но, если быть честным, конечно, я понимал, что не будь со мной гитары тогда, вряд ли бы они вообще обратили на меня внимание. И в этом, признаюсь, я их понимал: им хотелось песен, а я создан был, чтоб дарить людям песни.