«Поднималася с гор погорушка, всё хурта-вьюга…
Сбивала-то она добра молодца со дороженьки…»
Народная песня.
Поздний летний вечер. В донской степи на дороге показался одинокий всадник. Его карий конь еле плёлся, понуро опустив голову. Всадник его не подстёгивал, а лишь лениво подёргивал уздечкой, видно, понимая, что тот и так тащился из последних сил. По лицу всадника было видно, что он сильно устал и истомился от долгой дороги. Наездник был лет тридцати пяти-сорока от роду, широкоплеч, коренаст, роста среднего, тёмно-рус, борода клином, чёрная. Ноги его паучьими лапами обвивали подбрюшье лошади – сразу было видно, что это опытный наездник, родившийся, как говаривают казаки, верхами. На его загорелом лице, на левом виске, маленькой луной выделялось белое пятно от чёрной оспы. Когда он ощеривался, чтобы выплюнуть изо рта дорожную пыль, было видно, что в верхнем ряду не хватает одного зуба.
Вот вдали показались окраинные дома селения с высокими вётлами. Родная сторона. Пахнет полынью, лебедой и острым, щекочущим чабрецом. Над станицей туманом ещё стоит пыль, поднятая пригнанным с выпасов стадом. Из соломенного шалаша у рогатки, сооружённой из осиновых брёвен, заслышав стук копыт, вылез мужчина с голым торсом, потянулся, раскинув руки, зевнул. Долго вглядывался в проезжего, опершись на саблю. Видно, узнал, прислонил оружие к столбу. Всадник у заставы спешился, похлопал коня по крупу. Тот вздрогнул.
– Ну-ну, скоро дома будем. – Повернулся к мужчине. – Здорово, служивый. Не узнаю что-то. Ты, что ли, Еремей?
– Да я, я.
– Что, Ерёма, ветра в поле караулишь? Да и того нет, от духоты не продохнуть.
– Здорово, Емеля. Это кому как, бывает, что и без ветра воров пригоняет. Рази не слыхал – тут к нам набегают из киргизкайсацких степей.
– Ну, как не слыхать, слыхал.
– А ты что, отслужил?
– Да болел вот, в Черкассах лежал.
– Вона что. А воевал где?
– Бендеры брали, во второй армии.
– И как, взяли? – хитро прищурился казак.
– Дали мы туркам жару.
– Надолго домой?
– Как атаман скажет.
– И то правда. Ладно, скачи, а то, небось, Софья-то заждалась.
Казак похотливо заржал.
Вот и родной дом. Уставшее солнце спешило отправиться на покой в своё ночное ложе. Последние его лучи шарили по верхушкам деревьев у речки, а заря золотила стекла в окнах. Емеля спешился, потрогал ворота – заперто. Рукояткой плётки постучал в крайнее окно. Скотина, почуявшая кислый запах лошадиного пота, встревожилась: корова замычала, поросёнок завизжал, а куры, недавно было успокоившиеся, захлопали крыльями и закудахтали, петух лишь проворчал, успокаивая свой гарем. Створки окна распахнулись, на улицу высунулась взлохмаченная голова женщины. Увидев хозяина, она прикрыла ладонью рот, а потом ахнула:
– Ах! Емельян Иванович, батюшка, ты ли это? Господи, сейчас отопру.
Скоро в сенях звенькнул отбрасываемый крючок, шлёпнула деревянная задвижка калитки. Женщина вышла из сеней, прильнула всем телом к казаку.
– Здравствуй, Емелюшка, соскучилась я.
– Здравствуй, Софья. – Он чмокнул жену в лоб. – Ладно, чего жаться-то, не убегу.
Женщина быстро отворила одну створку ворот, завела коня во двор. Емельян снял со спины лошади перемётные сумки, сказал:
– На, неси. Потом овса дашь, да гляди – коня много не пои.
– Да уж знаю, знаю, чать, не мужикова, а казачья жена, – сверкнув весёлыми чёрными глазами, ответила Софья. Емельян снял с коня сбрую, повесил её на крюки под навес, по-хозяйски осмотрел двор и лишь после этого вошёл в дом. У порога снял с себя оружие и повесил его на крюк, перекрестился двоеперстием на образа, висевшие в переднем углу. Дети, одетые в длинные рубахи, – две девочки и мальчик-подросток, – ждали окончания ритуала, которое совершит отец, и лишь после того, как он сделал последний поклон, подбежали к нему с криками: