В первые часы не было ничего: ни страха, ни печали, ни ощущения хода времени, ни одного мерцания мысли, ни одного воспоминания, просто чёрная, абсолютная тишина. Затем появился свет, зыбкое серое пятно дневного света, и я потянулся к нему из темноты, словно дайвер, всплывающий на поверхность. Сознание возвращалось медленно, словно выступающие на царапине капли крови, и я с трудом очнулся, попав в призрачный мир между беспамятством и реальностью. Я слышал голоса и ощущал движение вокруг, но мысли у меня путались, а перед глазами всё расплывалось. Я различал лишь тёмные силуэты и пятна света и тени. Когда я в замешательстве уставился на эти неясные очертания, я заметил, что некоторые тени двигались, и, наконец, сообразил, что одна из них нависла надо мной.
– Нандо, podés oírme? Ты меня слышишь? С тобой всё нормально?
Тень приблизилась ко мне, и пока я тупо смотрел на нее, превратилась в человеческое лицо. Я увидел спутанные тёмные волосы и пару глубоко посаженных карих глаз. Глаза были добрые, – я точно знал этого человека, – но за добротой таилось что-то ещё, исступление, твёрдость, сдерживаемое чувство отчаяния.
– Давай же, Нандо, очнись!
«Почему так холодно? Почему так ужасно болит голова?» Я пытался отчаянно высказать эти мысли, но ничего не выходило. Губы не слушались меня, а усилие быстро истощило мои силы. Я закрыл глаза и тут же снова уплыл в черноту. Но скоро стали слышны другие голоса, и, когда я опять открыл глаза, надо мной плавали новые лица.
– Он пришёл в себя? Слышит тебя?
– Скажи что-нибудь, Нандо!
– Не сдавайся, Нандо. Мы с тобой. Очнись!
Я ещё раз попробовал заговорить, но у меня получился только хриплый шёпот. Тогда кто-то наклонился надо мной и очень медленно сказал мне на ухо:
– Nando, el avión se estrelló! Caímos en las montañas.
Было крушение, сказал он. Самолёт потерпел крушение. Мы упали в горах.
– Ты меня понимаешь, Нандо?
Я не понимал. Нет, я догадался по тихой настойчивости, с которой были произнесены эти слова, что это очень важно. Но никак не мог постичь смысла этих слов или сообразить, что они имеют какое-то отношение ко мне. Реальность казалась далёкой и приглушенной, как будто я застрял в каком-то странном сне и всё никак не могу заставить себя проснуться. Я парил в таком тумане несколько часов, но, наконец, ощущения начали проясняться, и я сумел рассмотреть своё окружение. С первых же смутных мгновений возвращения сознания меня озадачил целый ряд мягких округлых просветов, маячивших передо мной. Теперь я узнал в этих пятнах света маленькие круглые иллюминаторы самолёта. Я понял, что лежу на полу пассажирского салона коммерческого самолёта, но, посмотрев вперёд, в сторону кабины пилотов, я сообразил, что всё в этом самолёте как-то неправильно. Фюзеляж откатился в сторону, так что спина и голова у меня упирались в нижнюю стенку правого борта самолёта, а ноги были вытянуты в приподнятый вверх проход. Большинство кресел в самолете отсутствовало. С поврежденного потолка свисали провода и трубки, а из дыр в обшарпанных стенах грязными лоскутами свисали обрывки изоляции. Пол вокруг меня был усеян кусками разбитого пластика, обломками искорёженного металла и прочими отвалившимися предметами. Было светло. Воздух был очень холодным, так что, хотя и был сильно контужен, я поразился, до чего тут холодно. До того я всю жизнь прожил в Уругвае, а это тёплая страна, и даже зимой там не бывает холодно. О том, что такое настоящая зима, я впервые узнал лишь в возрасте шестнадцати лет, когда поехал по обмену учиться в город Сагино в штате Мичиган. Я тогда не взял с собой в Сагино никакой тёплой одежды, и помню, как впервые почувствовал настоящий зимний ветер Среднего Запада, как ветер пронизывал мою тонкую весеннюю куртку, а ноги в лёгких мокасинах превращались в ледышки. Но я и представить себе не мог ничего похожего на резкие порывы ледяного ветра, сотрясавшие фюзеляж. Холод был дикий, проникающий до костей холод, который жёг кожу, как кислота. Я ощущал боль в каждой клеточке тела, и, пока я судорожно дрожал от ветра, каждое мгновение, казалось, длилось целую вечность.