Уилдгейт-Виллидж, Суссекс
Декабрь 1814 года
Хоть бы дождь пошел.
Холодный зимний ливень был бы под стать мучительной боли дня. Если бы шел дождь, мрачные тучи заволокли бы небо и подготовили ее к предстоявшей муке.
Если бы шел дождь, она смогла бы заплакать.
Рядом беззвучно рыдала в безукоризненно вышитый носовой платок сестра. Но Антигона Престон не плакала. Она расправила плечи и жмурилась от нестерпимо яркого утреннего солнца, желая, чтобы небеса разверзлись и пролили поток печали, равный по силе горю, сдавившему грудь, заслонили бы дождем пейзаж, представавший взору во всех подробностях.
Но желаемого не произошло.
В нескольких шагах от нее викарий открыл книгу, с его губ призрачными облачками срывались древние заупокойные молитвы, с бесполезной грацией растворяясь в холодном воздухе над кладбищем у церкви Святого Варфоломея.
– «Ибо мы ничего не принесли в мир; явно, что ничего не можем и вынести из него»[1]. «Господь дал, Господь и взял».[2]
Господь взял папу, забрал чудесным утром три дня назад так внезапно, что дочь до сих пор едва сознавала это. Без него, без его мягкой логики и жизнерадостной доброжелательности Антигона, похоже, совсем не могла думать. Она могла лишь зажмуриться от неумолимого солнечного света и с разбитым сердцем сетовать на безоблачные небеса. Вместо того чтобы окутать ее печаль серым тоскливым дождем, зимнее солнце насмешливо сияло в небесах, удивительно голубых и хрустально чистых, и это ранило ее ум столь же сильно, как ранило то, что осталось от ее сердца.
– «Я был нем и безгласен, и молчал даже о добром; и скорбь моя подвиглась».[3]
Все для нее отзывалось болью и горем. Каждая заледеневшая травинка, проступавшая сквозь хрустящий под ногами снег. Каждое облачко дыхания, с горьким вздохом слетавшее с ее губ. Каждый ком земли, падавший на крышку гроба с неотвратимой окончательностью.
– «Приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира».[4]
Для Антигоны ничего уготовано не было. Ничего. И она совершенно не готова к жизни без папы.
Когда служба, наконец, закончилась, преподобный Мартин подошел с утешениями по поводу столь внезапной и невосполнимой утраты.
Немногочисленные участники похорон – папины друзья и соседи – разошлись искать убежище от пронизывающего холода в беспамятном тепле собственных очагов. Антигона с сестрой Кассандрой остались в одиночестве и отправились домой, через замерзшие поля к маленькому особняку на северном краю деревни, леденящий холод предательски проникал сквозь подошвы их ботинок.
И все-таки Антигона не плакала.
Не плакала, даже когда мать в безутешном горе самым неожиданным способом предала ее доверие, в день смерти отца обручив дочь с богатым джентльменом, который в три раза старше.
Антигона не плакала. Не могла. Она была слишком поражена.
Не было ничего – ни предупреждения, ни знака с небес, что ее жизнь в корне переменится. Ни потопа. Ни землетрясения. Ни нашествия саранчи.
Только яркое зимнее солнце, сияющее в тихом доме так, словно это был обычный день. Словно все в Редхилл-Мэноре было по-прежнему.
Но все изменилось. Хотя холл казался умиротворяюще привычным – старинный турецкий ковер прикрывал широкие половицы, изображавшая охотничью сцену картина висела над мраморным консольным столиком, – однако раскрытый на углу стола зонтик, где его обычно оставлял папа, резал глаз напоминанием, что, хоть дом и выглядит по-прежнему, с папиной смертью все изменилось.
Заведенный порядок нарушен, привычный покой уже исчез. В камине гостиной даже не было дров, не говоря уже об огне, который прогнал бы пронизывающий до костей холод. Как ни велико их горе, жизнь должна продолжаться. И именно Антигоне придется это делать – зажигать очаги, договариваться с мясником, сажать огород.