Когда-то у меня было полголовы Ницше. Только эту вещь я и считал по-настоящему своей, и в тот вечер, когда Ясмина выставила меня из дома, голова Ницше оказалась тем немногим, что я забрал, прежде чем выйти в дверь и обернуться, дабы поведать мои заключения и выводы.
Однако Ясмина заговорила первой:
– Я ее всегда терпеть не могла.
Я промолчал.
– Прости, – сказала она. – Я знаю, ты ее любишь. Но она правда какая-то жуткая.
Я сказал, что спорить с ней не хочу.
Ясмина спросила, как я теперь буду жить. Я ответил, что это не важно. Однако она настаивала, и я сказал: со мной все будет хорошо. Соврал, конечно. Сказал так, чтобы она не чувствовала себя виноватой. Невозможно же прожить с человеком два года и не обзавестись своего рода телепатией, и потому я знал: если ее не успокоить, она проведет ночь без сна, тревожась за меня. Собственно, не без оснований: она вытурила меня на улицу в самый разгар метели. И полагаю, должна была чувствовать себя виноватой. Однако гордость запрещала мне воспользоваться этим.
– Со мной все будет хорошо, – снова сказал я.
– Чем чаще ты это повторяешь, тем меньше я тебе верю.
И все-таки попросить меня вернуться в дом она, похоже, не собиралась, тело ее перекрывало проем двери. За спиной Ясмины лежала квартира, в которой мы жили и работали, спали и разговаривали, любили друг дружку. Всмотрись в доску объявлений с приколотыми к ней снимками и бумажными памятками, свидетельствами нашей общей истории. Обеды с друзьями. Уик-энды в Салеме и Ньюпорте. Запомни кофейный столик и потертый кожаный сундук, купленный на распродаже в каком-то поместье. Рядом с входной дверью торчит из стены гвоздь. Когда-то на нем что-то висело, и отсутствие этого чего-то навязчиво напоминает о том, что все у нас пошло не так.
Я не из тех, кто лезет за словом в карман, однако тогда, стоя на пороге изгнания, не смог придумать, что сказать. По ее лишенному выражения лицу одна за другой скатывались, словно исполняя обязанность, слезы. Наше с ней несходство не могло быть бо́льшим, чем в те минуты. Она – маленькая, смуглая, вся в украшениях, поблескивающих, изящных. А я? Шесть футов три дюйма, румяный, массивный, способный, не покрываясь испариной, держать в руках все имущество – все материальные свидетельства моего существования.
Хотя говорит это, пожалуй, о том, сколь малым имуществом я обладал. Упаковка моего скарба оказалась процессом огорчительно недолгим, весь он поместился в средних размеров рюкзак – который мне пришлось позаимствовать у Ясмины. Половину рюкзака заняли ноутбук, книги и стопка листов толщиной дюймов в шесть – моя незаконченная диссертация. Другую половину – рубашки с обмахрившимися манжетами, куртки с потертыми локтями, мятые штаны цвета хаки и джинсы. В боковые карманы рюкзака я затиснул по коричневому мокасину, оба были изношены до того, что никакой ремонт их уже не спас бы. Короче говоря, гардероб у меня был на редкость жалкий, отвечавший моим представлениям о себе, которые я вынашивал годами, – образу одетого в затрапезу ученого. Одежда принадлежала к миру вещей. Я – к миру идей. Беспокоиться о внешнем облике – значит, признавать важность того, что о тебе думают другие. В то время я находил эту идею отталкивающей. Нахожу и сейчас, отчасти. Несмотря ни на что, некая часть моей личности продолжает цепляться за мысль, что я стою вне общества, выше его суждений.
Часть, которая, что ни день, сокращается в размерах.
И наконец, в другой руке я держал голову Ницше. Половину головы. Левую, если быть точным. Я нашел ее в Восточном Берлине, на блошином рынке. Хоть убейте, не знаю, что я там делал. (На рынке то есть. Что я делал в Берлине, я знаю: растрачивал очередные командировочные на очередные исследования, потребные для очередной части моей нескончаемой диссертации.) Пустых покупок я никогда не делал, а все, что можно найти в таком месте, – вещи, по сути, пустые. Если память мне не изменяет, я шел из