И только когда я, наконец, въехал в лес, вяжущее, патовое чувство пропащести отпустило меня. Медные стволы сомкнулись за спиной в стену, погоня ударилась в неё и отступила. Как в сказке: бросил гребень…
Вот он, бородатый русский лес, полный тайн, покоя и грибов, – спасай меня!
Ехать, по всему, было ещё порядком, но я остановился – отдышаться и надышаться, передохнуть и размять ноги. Из машины вылез не сразу – переждал спинную щекотку: чудилось, что город всё же просочился, что кто-то едет следом и нужно сторониться, освобождать просёлок. Заглушил – будто оглох сам: как же тихо бывает на свете! Подумалось – а я знал и ждал, что в лесу сразу о чём-то подумается – всё, что составляет несомненную суть жизни, неслышимо. И вообще – не ощущаемо. Даже своей собственной жизни, скажем, ток крови, что же говорить о других жизнях? Иных жизнях, протекающих тут же, в это же время, но вне тебя. Конечно, и поле, и море, и город полны невидимого броженья, но только в лесу оно так волнительно, дразнящее рядом: любой звук – хрустнула ветка, вскрикнула птица, просто шишка упала – всё знак, приглашение к чуду. Ведь и полтергейст не более, чем, скажем, капелька крови, выступившая из случайного пореза на пальце, попробованная на вкус и помеченная по сю сторону болью… её же не было ни видно, ни слышно под белой, или вот зелёной, как в лесу, кожей, пока не взрежешь, не нарушишь и не вскрикнешь… Тишина… Невидимый и неслышимый ток омывает стволы и травы, зверя и букашку.
Полуденные птицы отпели, вечерние ещё не приступили, одна-одинёха заведённая невеличка отмеряет чьё-то неумолимое время тонким посвистом: «Ти-и-и… ти-и-и…ти-и-и…» Не моё ли? «Ти-и-и… ти-и-и…ти-и-и…» Живёшь где-то в каменном безобразнике, мечешься по лабиринтам, психуешь, разносишь, выслушиваешь ушатами чужую ахинею – без просвета, без исхода! – а она тут сидит меж двух листочков, хвостик кверху, и считает тебе: «Ти-и-и… ти-и-и… ти-и-и…»
В лесу я видел себя городского: нечто прямоугольное из грязно-красного папье-маше со скрученными замасленными некогда белыми шёлковыми тесёмочками на боках. Самое интересное, что я и в городе представлял себя именно таким, но там, в царстве прямоугольного это было нормальным – ортодоксам легко живётся в ортодоксальном мире, точнее, ортогональный мир делает из людей ортодоксов и только им позволяет жить внутри себя легко. Чтобы сохранить душу живу необходима профилактика лесом, вот несколько шагов и – я чувствую это на себе! – прямые углы скругляются, прямые линии волнеют, принимая форму, свойственную живому. «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал…» – это не про моё детство, кто в детстве любит угол? Углом детей пугают, в угол потом загоняют и приучают его любить, а я с детства помню сосны по голубому с белыми овалами, эта картинка и через пятьдесят лет приглашает к счастливой слезе. Редкая благодать. Хоть – плачущий – кажешься себе, папье-машистому, гнилым и червивым… Но самый вкусный гриб всегда червив, потому, собственно, и червив, что съедобен и вкусен, вот ведь как.
Нет, Москва – это всё-таки ошибка писаря. Тайным, неспешным знанием души я всегда знал, что родился и всю свою вечность жил в лесу, и это верно уже потому, что только в лесу мне совсем не страшно… или же так страшно, как не бывает страшно нигде, как может быть страшно только в утробе мучающей и мучающееся тобой родины. И, конечно – грибы. Такие страсти не возникают из ничего, поэтому и не пропадают бесследно.
Сидел, успокаивался, подсматривал, как перемешавшись, переплавившись в полуденной жаркотне, из сосновой спокойной пены заваривался вечер – сначала осторожными, как бы щупающими струями, потом всё круче и круче… Не удержался, вышел из машины и чуть не захлебнулся запахом. Божьи подмышки. Божье лоно – лес. Надышаться