Звонко бьет семинарский колокол у ворот Братского монастыря. Собирает семинаристов – грамматиков, риторов, философов и богословов с тетрадями под мышкой. Спешат бурсаки, толкаются, бранятся между собою. Стоит на площади шум и гам, хоть уши закрывай.
Залихватский свист перекрывает шум, разливается в толпе гул:
– Ректор! Ректор идет!
Замирают бурсаки. Отряхивают пыльные зипуны, расправляют пояса, чешут немытые головы, трут рукавами чумазые лица.
Осматривая их нестройные, бурлящие ряды, пузатый седой ректор в длинной рясе прячет ухмылку в седой курчавой бороде:
– Тише, тише, обормоты.
Толпа постепенно стихает. Каждый бурсак хотя бы на время старается принять приличный вид. Оглядев их, босых, уставших, а порой и больных, ректор взволнованно и в то же время радостно произносит:
– Поздравляю с окончанием учебного года! Отправляясь на вакансию, прошу вас шкоды не чинить! – Он строго глядит каждому в глаза.– Не воровать и не накликать позор на бурсу.
Бурсаки мотают головами, крестятся, мол: «Что вы, батюшка?» Изображают на лицах полное смирение и покаяние. Но сложно стоять им спокойно, не выдерживая, снова принимаются они за свое: кто-то, скрывшись от глаз, рвет страницы опостылевшего учебника, кто-то радостно раздает подзатыльники и гогочет тихонько, вполголоса.
– Ой, как жрать хочется,– схватившись за тощий живот, прошептал философ Хома Брут, уныло поглядывая на ректора.– Сам-то вон какое пузо отъел! – бурсак сердито покачал головою.– Хочет уморить нас голодом своими молитвами!
– Ага,– угрюмо вторил ему приятель, богослов Халява, рослый и плечистый парубок. На разбойничьем лице Халявы раздражение от речей ректора сменилось злостью, ничего святого явно не приходило бурсаку на ум. Но он стоял упрямо и ровно, слушая и заученно кивая.
– Пошарь по карманам, может, что завалялось у тебя? – взмолился Хома.– Не могу, ей-богу, сейчас помру с голоду.
– На вот,– сердито протянул Халява.– Удалось стащить сушеного окуня.
– И это все? – недоверчиво прищурился курчавый философ.
– Шо? – выйдя из себя, недовольно отмахнулся богослов, намереваясь убрать окуня обратно в шаровары.– Рано еще! Рынок только проснулся!
– Погодь ты! – Хома схватил окуня и, посмотрев на друга благодарно, как голодный пес, которому бросили кость, принялся жадно поедать окуня.– Спасибо! – Он осторожно оглядывался по сторонам, как бы в толпе не выхватили, а то ведь и не узнаешь кто.
– …Бабы эти, только видят меня, рукавами все закрывают,– пожаловался богослов.– Ведьмы,– заключил он и сплюнул.
– …Помолимся же Господу.– Ректор снял клобук и протяжно запел: – Дух премудрости и разума пошли мне, Господи!
Бурсаки тотчас поснимали свои шапки:
– Дух премудрости и разума пошли мне, Господи!
– Да они на всех нас так,– захихикал Хома, сбрасывая кость на землю и облизывая пальцы. Блаженство на лице его снова сменилось тревогой. Он вытянул длинную шею, оглядев площадь:
– Что-то Тиберий запаздывает. Эх! Зря мы послали его на промысел.
– Не зря! – Халява вдруг расплылся в довольной улыбке, которая так необычно смотрелась на его угловатом, грубом лице.– Смотри!
В толпе промелькнул ритор Тиберий Горобец с бегающими глазками и громадной шишкой на лбу. Пригнувшись, тощий ритор ужом заскользил между бурсаками. Очень скоро он вынырнул прямо возле Хомы и Халявы. Под одежой у него что-то шевелилось, зипун странно пучился во все стороны. Выругавшись, Тиберий сдавил подмышку локтем. Раздался поросячий визг, который тотчас поглотился пением толпы.
– Да это порося! – забывшись, в голос загоготал Хома.– Ну и проворен ты, Тиберий!
– …И просвети сердце и ум мой! – самозабвенно басил ректор.
– …И просвети сердце и ум мой! – вторили бурсаки.