Апрельским вечером 1970 года в тихом морге топоровской больницы лежали два с половиной покойника.
Поздней весной люди умирают мало.
Обычно люди умирают промозглой осенью или в хмуром феврале – потому что цветущей весной на Украине слишком красиво, пышно и просторно, летом же умирать просто некогда – работа в бесконечных полях и на огородах не позволяет, да и по хозяйству много дел; в конце лета и ранней осенью столько работы, что только успевай закатывать банки со всевозможными маринадами и соленьями да ссыпать в погреба всё, что уродило на земле, а уж на Новый год умирать уж как-то слишком безрадостно и напрасно. Вот поэтому ноябрь и февраль провожают уставших людей, приглушая голоса, накрывая головы густыми туманами.
Но мы, дорогой читатель, начинаем наш путь поздней весной, и никуда нам от этой весны не деться.
Вросшее в землю одноэтажное здание морга спряталось в старом яблоневом саду, чуть в стороне от основных больничных корпусов. Медное солнце пробежало свой обычный путь, уселось на запылённый горизонт и устало курило, умиротворённо выпуская струйку сизо-малиновых облаков. Назойливая жара густым мёдом облепила ветки отцветавших яблонь. Было безветренно и душно. Припозднившиеся пчёлы подслеповато ворчали в вершинах гудевших от их многочисленности яблонь, а внизу вечерние тени уже терлись о шершавую кору. Зарешеченные окна были открыты, но света внутрь пропускали мало. На подоконниках и на полу возле окон розоватым снегом лежали сбитые пьяными пчёлами бледно-розовые лепестки.
Висячий замок на входной двери морга ещё хранил тепло рук рано ушедшего мортуса, который уже сидел в ординаторской в предвкушении второй серии премьерного показа «Адъютанта его превосходительства». Патологоанатом оставил включённым дежурное освещение – одну лампу дневного света, которая, как выжившая из ума старуха, щурилась, моргала, шамкала, затухала, звякала грязными медяками воспоминаний, собиралась с силами, снова разгоралась – лихорадочно, будто трясла лохмотьями своих никчёмных тайн. Порождённые лампой синюшные тени играли в прятки, то прятались в углах, то жирными крысами шлёпались под столы, то карабкались по потрескавшемуся кафелю стен.
В покойницкой были заняты всего два стола. Остальные восемь оставались пустыми.
На столе возле входа уже второй день лежал высокий старик, вернее, конечно же, тело высокого старика. Из-под видавшей виды коротковатой застиранной простыни своевольно торчала костлявая фиолетовая ступня с жёлтыми, будто прогоркшее масло, твёрдыми ногтями. С лодыжки свисала бирка, привязанная шпагатом. Тяжелые руки натруженно лежали вдоль тела. Несколько прядей седых волос свисали с края оцинкованной столешницы. На простыне возле рта уже появилось маленькое мокрое пятно, но густой запах цветущего сада заполнил печальное место, заботливо скрывая запах распада человеческой плоти.
У самого окна лежало ещё одно тело, только что оставленное запыхавшимися санитарками, тоже торопившимися к телевизору. Все бюрократические формальности были перенесены на утро: покойникам спешить некуда, мертвецы – народ терпеливый, а новый телесериал ждать не будет.
Под белизной простыни угадывались округлые женские формы. Тусклые вспышки чахоточной лампы выхватывали маленькую фигурку, затерявшуюся на большом для неё столе. Вот здесь – упрямый лоб, там – круглые коленки, там врозь разведены маленькие ступни, которые уже не будут уставать, не будут бежать, не будут танцевать с офицерами-пограничниками. Лепестки яблоневого цвета беззвучно и невесомо ложились на простыню и целовали остывающее тело. Прощальные – такие ласковые, такие нежные, такие беззвучные поцелуи – лоб, грудь, руки, ноги.