Мелиора. Болотьё, восток
На исходе июля восемь дней непрерывно шли дожди, а потом налетел ледяной ветер и до стеклянного блеска огладил взявшуюся непрочным льдом траву. Земля же и вода под травою хранили покуда ещё немалый запас тепла. Ноги с лёгким хрустом, давя то ли ёлочные игрушки, то ли засохшую пену, – проходили сквозь стеклянно-зелёный ковер и вминались в грязь – уже до странности беззвучно. Иногда грязь отпускала ногу свободно, разве что вздыхала; чаще – чавкала и пыталась засосать поглубже; а иногда расступалась, вмиг исчезала совсем, и нога оказывалась в холодной жидкой бездне, – тогда только верёвка и спасала, колючая оледеневшая верёвка… впрочем, не всегда спасала и она: в утренней мгле, в сгустившемся вдруг тумане безвестно канул пастушок, имя которого Отрада запомнить не успела, он пробыл в сотне едва ли день: догнал их с котомкой предыдущим утром… на краю чёрной дымящейся ямы нашли его лиственничный лук, тёмно-красный, тяжёлый, тугой – на волка; конец верёвки был разлохмачен, несколько жил вытянулось, и Алексей, внимательно осмотрев, пропустив между пальцами её всю, только скрипнул зубами и велел всем держаться поближе друг к другу, не вплотную, но всё-таки поближе…
Пейзаж был нереален: рифлёного стекла равнина, такая ровная и плоская, что становилось тоскливо и страшно; гранёные серо-фиолетовые горы Монча слева и впереди – и силуэт бесконечного фантастического города справа: шпили, башенки, купола… Отрада знала, что это не настоящий город, а просто скалы, прихотливо изрезанные бушевавшим здесь когда-то прибоем; озеро ушло, осталось бескрайнее и бездонное болото… и вот этот силуэт чудесного города на горизонте. Города, которого нет и не было никогда.
Но каким-то другим рассудком, который, возможно, просто приснился, привиделся умирающему от холода и усталости её собственному рассудку, тому, с которым она жила так долго и с которым прошла через столь многое, – этим другим рассудком она спокойно и безучастно постигла безусловную истину: именно тот город был настоящим, единственным по-настоящему настоящим городом… просто он был как бы внутри, по ту сторону изрезанной ноздреватой поверхности скал, и скалы нужно вывернуть наизнанку… тогда всё, что сейчас живое и прозрачное, тонкое и холодное, грязное и небесное – всё это окажется плотно упакованным: корни дерева прижаты к птице, звук колоколов, плывущий над холодным полем, прикрытым серым предрассветным туманом, – к жарко натопленной бане, а медленно бредущая по недозамёрзшему болоту девушка, похожая уж и не на девушку вовсе, а на поганую метёлку, – к тени старого арочного моста, увитого виноградом… и ведь никто ничего не заметит, подумала она равнодушно и тупо. Никто – и – ничего.
Она давно растратила все свои запасы отчаяния…
Купа деревьев, которая ещё недавно была безнадёжно далёкой, внезапно оказалась рядом, под ногами запружинили корни, а потом пришлось даже лезть куда-то наверх, на высоту вытянутой руки – по сухой осыпающейся серой земле, напоминающей порох. Из земли торчали палки и верёвки.
Сразу стало темно.
Будто внутри земли. Среди корней.
Она потрогала рукой. Это действительно была земля, полная переплетённых корней. И тут же над головой возник тусклый свет, а за ним и звук.
– …Парило-мудрец был такой, он сказывал: будет день, когда убиенные встанут с земли и пойдут в страну Тучу. Два века тому. И что? Сам видел: туча была, и мёртвые ночью встали и ушли…
– Видел сам, что ушли? Ты, дядь, ври…
– Врать не буду, вот этого сам не видел. Но степняк один, с которым мы потом наскоро потолковали, видел и говорил. Да и то: парню двадцати нет, а седой…