– Как, Шурка? – старик тронул за плечо женщину, сидящую в соломе. – Внуши себе: ты баба, с тебя спросу нету.
– Отстань, дяденька Иван! Всё сделаю…
– Ты вот что, девка. Коли убежать навострилась… Ты, когда убегать-то будешь, знай: встретятся наши стёжки-дорожки, – он поднёс к её глазам тяжёлый, в старческой шерсти, кулак.
В куче спящих людей зашевелился парень. Поднял всклокоченную голову:
– Чего шушукаетесь? Вали сюда, Сашурка, всё одно завтра смерть…
Подождал и, вздохнув, снова зарылся в солому.
– Ну, с богом! Она нас ещё спасёт, выручит Александра наша, – старик вёл Сашу, как больную, к дверке. Негромко, аккуратно стукнул.
– Товарищ… Ты к дверке придвинься… Я про бабу, бабочка тут…
– «Придвинься», – передразнили снаружи. – Придвинешься, а ты чем по башке. Товарищ нашёлся.
– Баба шибко мучается. Ни сном ни духом… Прибилась вчера в лесу.
– Завтра разберут, прибилась или нет.
– Женское у неё. Мается, стонет, – дрожащим от злобы, унизительным голосом уговаривал старик. – Ты её в лопушках постереги – и обратно. Стеснительная баба оказалась.
Саша заученно охнула – старик больно ткнул её локтём в бок. За дверью молчали. Потом сказали зло: – Возись тут… Старик, от двери отойди, бабу вытолкни. Да не копайся, чёрт!
Старик крестил спину Саши:
– Дай бог, дай бог. Ну, Шурка, на тебя надёжа. Помни – одной верёвочкой… – и – громче: – Спасибо, добрый человек. Бабочка больно мучилась.
На улице сыпал мелкий осенний дождик. Под туфлями хлюпнула жидкая грязь. Широкие еловые ветви тяжело прогнулись под скопившейся влагой. Саша, как учил старик, застонала. Положила руки на живот, привалилась к чёрной от дождя бревенчатой стене сарая. Охранник молча смотрел на неё.
«Господи, мальчик совсем… Лет пятнадцать. Голос нарочно грубым делал. Что делается».
– Чего уставилась? Иди давай.
Саша, распластавшись по стене, отдыхала под взглядом детских серо-крапчатых глаз. Глаза изо всех сил хотели казаться равнодушными, а смотрели с жалостью и стыдом. Последнее время она привыкла жить под мужскими взглядами: тяжёлыми, жадными, злыми. Под ними она сжималась в комок.
– Спасибо тебе, – шепнула Саша. Сказала и подумала, что старик сейчас, скрючившись, смотрит, точно смотрит на неё в щель. С неохотой оторвалась от нагретых мокрых брёвен и побрела за сарай. Парнишка-охранник стоял к ней спиной, что-то старательно затаптывал сапогом.
Гнилая доска в заборе болталась на ржавом гвозде. Саша пролезла в щель. Доску приладила обратно, туго перевязала платок на голове – и пошла.
Несколько раз попадались низины, где шуршащий дождь повисал серой сплошной пеленой. Несколько раз пробиралась сквозь густые молодые ельники, где её обдавало мелким ледяным душем. Шерстяная шаль на голове потемнела от воды и была насквозь проколота твёрдыми еловыми иглами. Подол пальто волочился по земле – хоть выжимай. На туфли налипли ярко-оранжевые крошки раздавленных рыжиков – так много их было в эту осень.
Её колотило от холода. И вдруг сразу наткнулась на жердяную изгородь, услышала лай собаки… Она кулём перевалилась через жерди, промесила гряды с увядшей картофельной ботвой. Села у прокопчённой баньки – и застыла не шевелясь: не то бы десяток струек сорвались и стремительно побежали по груди и спине.
Деревенские бабы сидят под крышами в сухом тепле, возятся у печей. А она вот сидит в мокрых лопухах, вытянув устало ноги – толстая, в одежде, разбухшей от воды, перемазанной в глине.
– Сашенька, – разомкнув губы, хрипло сказала она. Кашлянув, повторила: – Сашенька-а…
В восемь лет у Саши нашли ревматизм и отправили из туманного Петербурга на юг, в богатое село к бездетной тётке. Тёткин дом. В комнатах по крашеным полам бегал целый выводок крохотных злющих собачек. Они, разевая бледно-розовые игрушечные ротики, безголосо тявкали и шипели на Сашу.