Капитан сэр Горацио Хорнблауэр сидел в ванне и с отвращением глядел на свои ноги. Они были худые, волосатые и напоминали ему о виденных в Центральной Америке пауках. Ни о чем, кроме ног, думать было невозможно: в нелепой ванне они только что не упирались в подбородок; они свешивались с одного края, а голова, руки и торс возвышались над другим. Вода покрывала только живот и ляжки. Трудно придумать более идиотский способ мытья. Хорнблауэр тщетно гнал досаду вместе с воспоминаниями о куда более удобных купаниях под корабельной помпой, о безотказно хлещущей из шланга бодрящей морской воде. Он схватил мыло, тряпку и принялся со злостью тереть возвышающиеся над водой части тела, немилосердно заливая дубовый паркет гардеробной. Лишние хлопоты для горничной – а Хорнблауэр был как раз в настроении доставлять хлопоты.
Он неуклюже встал, разбрызгивая воду, намылил и ополоснул туловище, потом кликнул Брауна. Тот мигом вышел из спальни, хотя хороший слуга угадал бы настроение хозяина, и замешкался, давая повод сорвать на себе злость. Он набросил на плечи Хорнблауэру теплое полотенце, ловко придерживая края, чтобы те не намокли; Хорнблауэр вылез из мыльной воды и пошел через комнату, оставляя мокрые следы. Он вытерся и через открытую дверь угрюмо уставился на разложенную в спальне одежду.
– Чудесное утро, сэр, – сказал Браун.
– Заткнись, болван, – ответил Хорнблауэр.
Придется напяливать этот чертов синий костюм, лакированные туфли и золотую цепочку для часов. Костюм был новый, ненадеванный, но Хорнблауэр невзлюбил его еще на примерке, злился, когда жена им восхищалась, и, судя по всему, обречен был со злобой носить его до скончания дней. Ненависть была двойная: поначалу слепая, нерассуждающая, а затем – осознанная ненависть к наряду, который ему не идет, в котором – Хорнблауэр был уверен – он выглядит смешно, когда мог бы выглядеть скромно. Он надел через голову льняную сорочку ценой в две гинеи, затем с огромным трудом натянул синие панталоны. Они обтягивали, как кожа, и только когда они были вполне надеты, а Браун застегнул на спине пояс, Хорнблауэр спохватился, что не надел чулок. Снимать штаны значило признать оплошность; осторожный совет Брауна был с ругательством отвергнут. Браун философски опустился на колени и принялся закатывать тугие штанины, однако без сколько-нибудь значительного результата; о том, чтобы подсунуть под них длинные чулки, не могло быть и речи.
– Обрежь, к чертовой матери! – рявкнул Хорнблауэр.
Браун протестующе закатил глаза, но, увидев яростный взгляд хозяина, счел за лучшее не возражать. В дисциплинированном молчании Браун исполнил приказ. Ножницы нашлись на туалетном столике. Вжик-вжик-вжик! Обрезки упали на пол, Хорнблауэр сунул ноги в обкромсанные чулки и, когда Браун опустил штанины, впервые за это утро почувствовал себя вознагражденным. Пусть судьба ополчилась против него, он, черт возьми, покажет, что сам собою распоряжается. Он втиснул ноги в туфли и сдержал недовольное замечание по поводу их тесноты – вспомнил, как смалодушничал в модной обувной лавке и не приказал сделать туфли посвободнее, тем более что рядом, на страже требований моды, стояла жена.
Он проковылял к туалетному столику и повязал галстук, а Браун застегнул воротничок. Хорнблауэр повертел головой: дурацкая крахмальная полоска подпирала уши и растягивала шею чуть ли не вдвое. Ему было чудовищно неудобно; он не сможет по-человечески вдохнуть, пока на нем эта идиотская удавка, введенная в моду Браммелом[1] и принцем-регентом. Он надел голубой, в розовый цветочек, жилет и темно-синий сюртук с голубыми пуговицами; клапаны карманов, отвороты рукавов и лацканы – того же голубого цвета. Двадцать лет Хорнблауэр проходил в мундире, и то, что отражалось сейчас в зеркале, виделось его предвзятому взгляду неестественным, нелепым, смешным. Мундир – другое дело; никто не осудит офицера, если мундир ему не к лицу. Однако предполагается, что в цивильном платье человек – даже женатый – выказывает собственный вкус, над его выбором можно и посмеяться. Браун прицепил к золотой цепочке часы и затолкнул их в карман. Они некрасиво выпирали, но Хорнблауэр с яростью отбросил мысль выйти без часов ради красоты наряда. Он сунул в рукав льняной носовой платок, который Браун только что надушил. Теперь он был готов.