Темно-синей лентой, бесконечными змеиными изгибами петляла на картине художника река. И дальше, за рамками небольшого полотна, она нетерпеливо бросалась то вправо, то влево, словно торопясь из-за плеча художника взглянуть на его работу – хорошо ли она выглядит на портрете? А может быть, не в кокетстве извилистой Березины было дело, а хотела она сказать действительно что-то важное, о чем-то предупредить? И казалось, что это не березы, подарившие реке название, шумят своей суетливой листвой, а сама река настойчиво нашептывает пейзажисту:
– Художник! Ты последний, кому суждено запечатлеть мое течение и мои берега такими мирными. Скоро вместо кувшинок в них застынут человеческие трупы… Пожалуйста, сохрани эту картину на память о последнем лете моей невинности!
Не слишком внимая шепоту листвы, живописец поглаживал короткими пальцами окладистую густую бороду, склонял голову к плечу и наносил на полотно последние штрихи. Эдаким небрежным триколором была изображена на его пейзаже прибрежная растительность: у самой воды кусты ракиты с красными, словно воспаленными прутьями, над ними березы – насыщенной зеленой полосой, и на дальнем плане – сплошной синей окантовкой вершины сосен, поднимавшихся там, где кончалась пойма реки.
Более тщательно в самом центре полотна был изображен мост из еще не потемневших тесаных бревен. И хоть это практичное сооружение вряд ли украшало естественный пейзаж, художник, видимо, ни на шаг не хотел отходить от натуры, открывавшейся ему с избранного для работы пригорка. Он тщательно зарисовал не только мост, но и прикрывавший его «тет-де-пон», состоящий из двух недостроенных редутов, соединенных ретраншементом. Белые пятнышки вдоль этих земляных сооружений обозначали тех, кто их возводил.
Горячее июньское солнце поднялось в зенит. Именно это время суток и хотел изобразить художник – нет нужды вырисовывать тени. Он еще раз взглянул на реку, потом на свою картину и, кажется, остался доволен.
Полуденная жара становилась невыносимой, и вскоре рыжий фельдфебель пионерной роты, присматривавший за работами, дал долгожданную команду шабашить. Мужики, согнанные сюда из разных сел Борисовского и Игуменского поветов (которые новые российские власти велели именовать уездами) – артелями шли обедать. Инженерный квартирмейстер, ругаясь на то, что пан плохо обеспечил свою артель харчами, выдал только сухарей на три дня да немного крупы. Ну и не беда, старосаковичские мужики предусмотрительно захватили с собой бредень и еще с утра пару раз прошли с ним ближайшую затоку. Теперь у них была почти готова юшка.
Василь, крепкий мужик лет сорока в истлевшей на широкой бугристой спине сорочке, уже давно воткнул лопату в землю и теперь торопил своего товарища, который продолжал бросать на насыпь сырую землю, быстро превращающуюся на солнце в сыпучую пыль:
– Кончай, Прокоп, все одно отсюда раньше не отпустят.
Прокоп еще раз бросил землю, снял нагретую солнцем истрепанную магерку, вытер ею пот с морщинистого лица и перекинул лопату через плечо.
– Пойдем, – коротко сказал он.
Мужики еще раз взглянули на фельдфебеля, который уже снял фуражную шапку, после чего вовсе перестал чем-то кроме выправки отличаться от мужиков, поскольку его мундир с невыносимо высоким черным воротником уже давно висел на березе на специально выгнутом прутике.
Василь и Прокоп неторопливо зашагали к пригорку – там их артельный кашевар выбрал место для костра. Тот еще суетился возле котелка и просил «трошки подождать». Мужики присели в тенек на траву. Трава была высокая, сочная. Все сошлись на том, что самое время косить. Василь, потягивая своим широченным приплюснутым носом приятный запах, распространявшийся от чугунка с юшкой, исходил слюной и злобой: