Письмо Нильса Азара Катрин Рок
Париж, 12 декабря 1990 года
Дорогая Катрин, если вы читаете эти строки, – значит, меня уже нет в живых и нотариус передал вам коричневый конверт. Казалось бы, ничто не предвещает моего преждевременного ухода из жизни. Мне тридцать четыре, здоровье превосходное, а должность преподавателя истории в Сорбонне не относится к профессиям группы риска. Но тот, кто знает, всегда в опасности. Мне одному известно имя человека, совершившего два убийства, и это двойное преступление так и осталось безнаказанным.
Наши самые драгоценные воспоминания, Катрин, – та память первых лет жизни, что могла бы рассказать нам о том, кто мы есть и кем станем, – стираются с той же легкостью, что и запись с магнитной ленты. И потому трехлетний преступник, став взрослым, ничего не вспомнит и будет признан невиновным, и даже сам будет так думать. Но со мной все было иначе. Запись стерлась не полностью. С самого детства меня преследовал один и тот же сон, и до моих тринадцати лет он упорно твердил мне: «Ты виновен – виновен!»
Малыш один стоит на лужайке. Он совсем крошка, этот ребенок, он слишком мал, чтобы оставлять его без присмотра. На аллее, там, где кончается лужайка, припаркован красный автомобиль. Спортивный, цвета крови. Капот открыт. С того места, где стоит малыш, видны только ноги человека, чье туловище проглочено разверстым зевом машины. Тут я слышу, как от чьих-то шагов скрипит гравий – так отчетливо, будто на фонограмме кинофильма. Ребенок оборачивается.
– До свидания, – говорит женщина, – мы уезжаем ненадолго…
– Поторапливайся, Мята, – говорит мужчина, – ох уж эти капризы.
Мужчина, может быть, сказал: «Ему грустно» или даже «Он в ярости», – но сказал ли что-нибудь ребенок? А ведь ему есть что сказать, и это что-то важное. Машина отъезжает, и у малыша словно вся кровь отхлынула от сердца. «Не плачь, – говорит голос за кадром, – завтра они вернутся».
– Дедушка!
Я кричу, просыпаясь от этого сна. Ко мне в комнату входит старая дама и сразу включает верхний свет.
– Тихо ты! Сам знаешь: у твоего дедушки больное сердце. Так пугать его среди ночи…
Я вытираю вспотевшие руки о простыни и пытаюсь объяснить ей:
– Мне надо ему это сказать. Если я не скажу…
– Если не скажешь что?
За мгновенье до этого я знал, что должен сказать. Но вот сейчас меня спросили, а слова растаяли прямо на языке.
– Я должен сказать тому человеку…
– Какому еще человеку?
Я рассмотрел его лицо, нос, рот, глаза. Он сказал: «Поторапливайся, Мята…» Я пристально вгляделся в него, и я его УЗНАЛ! А сейчас не могу даже сказать, старый он был или молодой. Но память еще хранила его облик, и мне казалось, что я могу его описать:
– Ну… он такой высокий.
Или он только показался высоким ребенку? Я покачал головой:
– Нет, ничего.
Повзрослев, я утратил привычку звать на помощь, когда мне снился этот кошмар. Я душил крик, кусая подушку. На тринадцатом году жизни мне пришла мысль перед сном оставлять рядом карандаш и лист бумаги – чтобы успеть тут же записать детали, которые удастся запомнить. Если прежде я опасался этого сна, то в конце концов стал с нетерпением ждать его. Я восстановил его за два месяца – таким, каким сейчас записал. Но тщетно я мучил собственную психику – заполнить пустоты никак не удавалось. И все-таки я был уверен – еще за секунду до пробуждения я ЗНАЛ.
Живи я в обычной семье, скорее всего, этот кошмар унесли бы годы или пришлось бы обратиться к врачу. Но я общался только со стариком и его женой – моим дедушкой и его второй супругой – первая, Люсиль Азар, умерла во время войны. А эта, вторая жена, Марта, говорила о дедушке, как говорят об умирающем. Но ведь он еще вполне бодро двигался – правда, с помощью трости, которой энергично стучал об пол – тук, тук. У него были длинные седые волосы, сзади прикрывавшие шею, и он всегда носил черный бархатный костюм и под ним жилетку. Все вместе придавало ему слегка неряшливый «артистический» облик.