Воняло здесь мерзостно, но, сам себе удивляясь, Митька вдруг осознал, что за два дня кое-как притерпелся, и смрад давно немытого человеческого тела уже не вызывает желания отойти в дальний угол, к деревянному корыту, и вытошнить. Да и не получилось бы – кормили их лишь вчера вечером, внесли в барак здоровенную бадью с чем-то вроде супа, но густого как каша и вкусного как мокрые опилки. Мисок не полагалось, все по очереди черпали из бадьи пригоршней. Еще дали каждому ломоть хлеба, не поймешь, то ли он белый, то ли черный, но Митька обрадовался и такому. Есть хотелось жутко, в животе то и дело подозрительно булькало, а кишки слипались друг с дружкой – обедал-то по-человечески лишь позавчера, дома. А потом…
Потом помнилось смутно, какими-то рваными, выхваченными из темноты кусками. Сумрачные елки в парке, крутящаяся воронкой тень – и каменные своды, чадящее рыжее пламя факела, боль в голове, бородатые стражники, их толстые короткие копья. И барак, и эти невозможные люди…
Впрочем – не люди. Рабы, предназначенные на продажу, а раб здесь человеком не считается, он что-то вроде лошади, только дешевле. Здесь – это в “Светлом Олларе Иллурийском”. Имелся еще и какой-то Оллар Сарграмский, или попросту Сарграм, с которым сейчас то ли война, то ли хлипкое перемирие. В бараке этого не знали, сюда, видимо, согнали исключительно местных, а те иностранными делами не шибко интересуются, у них своих забот хватает. Вот, к примеру, предстоящие торги…
Голова раскалывалась от боли, от жары, от вопросов. Только вот некого спрашивать, да и так ясно – куда бы он ни попал, он именно что “попал”. Неизвестное будущее уже скрутило его своими кольцами, как хищный удав.
Самое удивительное – он понимал здешний язык. Вчера, когда стражники пинками выгнали его на свет и бросили в допотопного вида телегу, запряженную парой скучных быков, было не до того. А здесь, в бараке, среди десятков людей, слыша их разговоры… Сперва ему казалось, что говорят по-русски, но скоро он сообразил, что местное наречие ничуть не похоже ни на русский, ни на английский, а больше ему сравнивать было не с чем. Но, однако же, он ясно всё понимал, а когда его о чем-то спрашивали – без труда отвечал, чужие слова слетали с языка точно с детства знакомые. Поначалу он, правда, заговорил по-русски, но, поймав несколько удивленных взглядов, быстро поправился. Ему не пришлось, как в школе на уроках иностранного, сперва строить фразу в уме и лишь потом ее произносить, губы с языком работали сами, без подсказки мозгов. И лишь краем сознания он ловил звуковые тени слов – странные, непривычные, но неожиданно красивые.
Ему, однако, хватило сообразительности помалкивать. Все равно от этих грязных небритых мужиков ничего не добьешься, только на себя внимание обратишь. Начнешь спрашивать, куда, мол, я, московский восьмиклассник, попал, да как пройти на Щербаковскую улицу, да я в прокуратуру пожалуюсь – и готово, сочтут психом. А может, тут психами крокодилов кормят? Или примут за колдуна и потащат на костер – Митька смутно вспоминал прошлогодний учебник истории, про всякую там инквизицию и прочую фигню.
К счастью, его никто особо и не расспрашивал. Кого тут волнует четырнадцатилетний пацан, пускай и непривычно для этих людей чистый? Если сперва на него и посматривали с недоумением, то вскоре потеряли всякий интерес. Судьба свела их случайно, завтра торги, и больше они не встретятся, так чего лезть в душу? Да и не был он тут самым младшим – в бараке крутилось несколько мелких детей, лет по восемь, не больше, хватало и подростков, его сверстников. Вопреки Митькиным первоначальным опасениям, ровесники его не задирали, они либо невнятно болтали между собой, либо играли в какую-то местную игру, что-то типа костей: бросали на земляной пол несколько камешков, следили, как они ложатся, оживленно спорили, иной раз чуть не доходя до драки – но сдерживались, то ли старших остерегались, то ли надсмотрщика.