Небо, заштопанное на скорую руку серыми нитками кем-то наверху, снова порвалось. Пятый раз за этот долгий день! И мелкий холодный дождь, словно сорвавшийся с тонкой нитки прозрачный стеклярус, стал сеяться сверху нудно и бесконечно. Это не грибной теплый дождик в июле. Это холодная морось в конце сентября. Может, закончится так же, как и начался, – мгновенно. А может, будет идти всю неделю, затапливать темный и мрачный в это время года, и без того мокрый лес, в котором даже в хорошее сухое лето с трудом выживают напоенные влагой болота мелкие белесые грибы.
Ждать, что дождь закончится, значит, до сумерек терять время, а Инге очень хотелось завершить поскорее дела. Она и так была не очень рада, что развела эти огородные страдания, но бросать начатое не умела, даже самое гиблое дело привыкла доводить до конца.
Инга посмотрела в окно. На стекле была видна вечная «радуга» – как на перегретом металле следы побежалости – «бабьей жалости», как говорила подруга Тоня. Но, несмотря на эту стеклянную «радугу», за окном было сумрачно и гнусно. Дождь все так же сыпался, будь он трижды неладен! Инга достала с припечка просохшую старую куртку с капюшоном из выцветшей болоньи цвета линялых семейных трусов, шерстяные носки в веселую полоску и резиновые сапоги, которые были ей безумно велики и болтались на ноге, противно шлепая голенищами.
«Да-а-а… У Тосеньки ножка изячная!» – со смехом подумала в очередной раз Инга про подругу, которая любезно предоставила ей временное пристанище – собственную дачу во мшинских болотах. В крохотной прихожей подхватила ведерко и совок и, зябко передернув плечами, выползла во двор, придерживая ногой, болтающейся в сапоге, скрипучую дверь.
* * *
Если бы еще пять месяцев назад кто-то сказал Инге Валевской, что она будет жить в покосившейся на один бок из-за подгнивших венцов даче, посещать по утрам тесный скворечник в дальнем углу сада, в котором разместились «удобства», и топить по пятницам баню, она бы рассмеялась. Потому что этого даже в страшном сне она представить не могла.
Еще недавно Инга жила припеваючи и, как о такой жизни принято говорить, как сыр в масле каталась. Причем не какой-нибудь простецкий сыр, российский или голландский, а непременно французский «ле фромаж» – бри, рокфор или камамбер. Отец Инги и ее брата Ингмара оставил детям хорошее состояние, поэтому Золушкой Инга не была никогда, удивительно сохранив в папиной роскоши скромность и непритязательность. Рокфор рокфором, но, если жизнь заставляла, могла довольствоваться и кусочком черного хлеба, густо посыпанного крупной серой солью.
И хоть была она той самой принцессой, которая почувствовала под кучей тюфяков крошечную горошину, огромные резиновые сапоги, сваливающиеся с ног, ее не пугали, равно как и испорченный маникюр. Куда страшнее были предательство и последовавшее за ним одиночество. Его она, кстати, выбрала добровольно. Муж Инги, Стас Воронин, просил ее «не делать глупостей». Но Инге от его предательства было так плохо, что она готова была уйти на вокзал с чемоданом. Только бы не видеть его, ставшего в одно мгновение чужим.
* * *
А случилось банальное. Как в плохой «пиесе». Да еще с презабавным современным концом…
Инга вернулась из командировки раньше, чем собиралась. Работа была завершена, а ей оставалось торчать в далеком сибирском городке еще неделю из-за заблаговременно купленных билетов на самолет. Делать ей там было абсолютно нечего. Знакомые – только по службе. У каждого – своя жизнь. Пока была работа, все варились в одном котле, а когда работа закончилась – у всех появились неотложные дела.