Любовь Алексеевна садилась на кровать, задирала до колен юбку и начинала пеленать ноги стираными-перестираными марлевыми бинтами, которые она сушила на батарее парового отопления.
Ноги ее при этом имели пунцовый цвет, словно их долго вываривали в кипятке, а отеки как желе перекатывались от лодыжки к плюсне и обратно, пульсировали, вздувались и можно было подумать, что они живые.
Смотрела на них, шевелила пальцами и вспоминала, как раньше весной специально уходила в лес, знала одно место на опушке, где был большой муравейник, целый муравьиный вавилон, пристраивалась рядом с ним и засовывала в него ноги.
Особенно у Любови Алексеевны отекали ноги во время утренней, которую она отстаивала без движения, разве что кланяясь и крестясь, и когда приходило время подойти к Причастию, то совершенно не могла пошевелись ногами, которые словно бы прирастали к каменному полу, были прикованы к нему цепями.
Видела в этом знак, конечно, думала, что Предвечный Промыслитель не поверил ее словам, сказанным на исповеди, прозрел ее потаенные мысли – корыстные и тщеславные, не счел достойной причаститься Святых Таин Христовых и теперь подвергает ее искупительным страданиям.
Инстинктивно она складывала руки на груди крестообразно, а из глаз у нее начинали течь слезы.
– Ступай, Любушка, ну ступай же, – подталкивали ее в спину матушки, которые гомонили при этом, насупливались круглыми, словно вылепленными из теста лбами и трясли подбородками.
И тогда она делала первый шаг, за ним следующий, была при этом уверена в том, что тащит за собой всю домовую церковь Марии и Магдалины при Вдовьем доме, что в Кудрине, а ноги ее гудели как Великопостный колокол над всей Кудринской округой.
После окончания утрени становилось немного легче.
Любовь Алексеевну усаживали, и она отдыхала, набиралась сил, чтобы дойти до своей палаты, расположенной этажом ниже домовой церкви.
Снова и снова мысленно возвращалась она к происходящему с ней всякий раз во время службы, а вернее, во время пения «Причастен», когда на нее наваливалась смертельная усталость, и ноги, налившись свинцом, уже и не принадлежали ей, а были словно исхищены демоном, подглядывающим за ней из-за левого плеча, да подслушивающим ее крамольные думы.
Конечно, слышала, как одна из богомолок, пришедших в Кудрино прошлой зимой, рассказывала, будто видела, как две ноги переходили Яузу по льду.
Вертела головой: «нет-нет, не может такого быть!»
Забинтовывала старательно, пеленала ноги словно беспомощных младенцев и чувствовала при этом, как тупая однообразная боль постепенно уходит куда-то в глубину. Не навсегда уходит, конечно, на время, чтобы потом опять вернуться, но сейчас от нее можно было отдохнуть и не видеть уродливых переплетений жил и вздувшихся желваков, венозных стоп и распухших пальцев.
Любовь Алексеевна не выносила вида всяческих уродств, боялась, что сможет заразиться ими, например, что у нее вырастет горб, потому что горбатым был истопник Вдовьего дома по фамилии Ремнев. Вдруг начнет расти, незаметно так, нечувствительно, а поскольку происходить все это будет сзади, на спине, то она и не сразу его заметит, а когда заметит, то есть, ей скажут добрые люди, что у нее вырос горб, то уже будет поздно. Да и не просто горб, а горбище, целая гора, которую во время всенощной настоятель местного домового храма отец Ездра Плетнев назовет Фавором.
И снова вертела головой, закрывала, а потом открывала глаза, трогала себя за лопатки: «нет-нет, не может такого быть!»
Сейчас же Любовь Алексеевна наконец укладывает перевязанные ноги на тумбочку, что стоит у изголовья кровати, и, обращаясь к соседке по палате обер-офицерской вдове Марии Леонтьевне Сургучёвой, продолжает свой рассказ: