– Отдай мне это, – сказала Эва.
– Не могу. Оно не принадлежит мне, – спокойно ответил я.
– Кому оно тогда принадлежит? – настаивала на своем Эва.
– Не знаю, но точно не мне.
– Знаешь, просто молчишь, – с грустью подметила она.
– Вот именно, давай просто помолчим. Ты моя глициния, – улыбнулся я.
– Как это? – заинтересованные глаза Эвы не сводили с меня взгляд.
– В моей судьбе ты как восточная глициния. Не перебивай, просто послушай – возможно, я никогда больше не решусь тебе это сказать. Ты величавая, как статное дерево. Яркая, манящая – какого цвета? Ты скорее розоватая, отдаешь немного в фиолетовый. Розовый цвет подчеркивает твою инфантильность, а фиолетовый рассказывает о глубокой душе, которая манит меня. И вот я вижу слезы, слезы на твоих глазах, как обвисшие бутоны глицинии. Они рассказывают о твоей печали. Да, это слезы, и не стоит перечить, не надо прятать лицо. Глаза не спрячут боли. Но не каждый видит в твоих глазах боль, потому что ты разная, в тебе множество лиц и красок, как в лепестках глицинии. Ты переливаешься, и вот уже не кажешься мне такой мрачной. Не надо смотреть в сторону сухого колодца – смотри в глаза морю.
– Странно, я сейчас подумала о море. Как было бы прекрасно, если бы мы встали и прошлись вдоль набережной.
– Ну вот, ты меня перебила, и я не сказал того, что желал сказать во всей этой смутной прелюдии разговора.
– Не стоит, прошу, не говори. Не убивай этот прекрасный вечер – он ведь действительно прекрасный, – с грустью произнесла она.
– Разве панацея от смерти может убить?
– Ты забыл, я – глициния, и мне немедленно необходимо пройтись… Пройдем к морю, упьемся морским бризом.
– Иди одна, я не пойду за твоей гордостью.
– Тогда я уйду?
– Да, пожалуй, это будет благоразумно.
– Ненавижу это слово – благоразумно. Хочу, чтобы все было неблагоразумно, – вдруг очень страстно и оживленно заявила она.
– Ох, моя Глициния, к сожалению, но ты из благоразумных цветов, – едва закончил я, она ушла, не обернувшись в темноту, и лишь свет софитов отражал ее еще не поблекшую тень.
***
– И вы так отпустили ее? Просто, ничего не сказав? – поинтересовался я у него.
– Ты или охотник, или дичь. Или действуешь, или устало плетешься позади, – твердо ответил мужчина.
– Так вы были дичью?
– Я охотник, и был им всегда! Я отпустил свою дичь. Она должна была плыть без меня. Ей нужна была жизнь, и губить ее было бессмысленно и жестоко.
– Почему губить? – удивился я столь непонятной для меня логике.
– Послушай, мои правила жизни просты: не губи цветы, которые не из твоего сада, – отчеканил он.
– Вы не правы. Женщины – это цветок. Никогда не надо слушать, что говорят цветы. Надо просто смотреть на них и дышать их ароматом. Женщин нужно просто любить. Они прекрасные создания, хоть и не все, конечно! – вставил я свою правду в эту браваду нескончаемой истины.
– Так и должно быть: прежде нужно стерпеть двух-трех гусениц, если хочешь познакомиться с бабочкой. Но только после гусениц твоя бабочка запорхает, и ты станешь счастлив.
– Так эта Глициния была гусеницей?
– Нет, она была мотыльком. Самым прекрасным и чистым мотыльком в моей жизни! Аристократичным мотыльком. Знаешь, что такое истинная аристократка? Та, кого не затрагивает пошлость, даже если окружает ее со всех сторон. Моя пошлая жестокость ее не затрагивала.
– Почему вы тогда отпустили ее? – вновь не мог понять я всей логики происходящего.
– Она летела на мой свет, сломя голову летела, и вмиг я понял, что это не свет от меня исходит, а огонь. Самый настоящий огонь, который мог убить моего мотылька.
Он оплатил счет и ушел. Ушел так незаметно, как уходят серые кардиналы, как уходят агенты спецслужб, как уходят самые настоящие привидения. Ни следа, ни записки, ни имен. Просто присел в кафе, рассказал и ушел. «Иногда даже таким людям нужно выговориться», – подумал я. И допил свой кофе. Я еще долго думал о нем, думал, а как было бы, если бы они остались вместе. Может быть, Глициния-мотылек никогда и не сгорела бы, а, наоборот, грелась у его огня. Он породил во мне глубокую мысль, о которой я не мог забыть.