Поезд в Москву пришел рано утром. До восхода было еще далеко, но ночная чернота уже уступала серенькому промозглому рассвету. Окружающие вокзал низкорослые дома печально темнели, словно были покинуты людьми. Не светилось ни одно окошко.
Кольцов немного постоял возле вагона, в надежде на то, что отправленная Гольдманом телеграмма не канула в безответную пустоту, и его встречают. Немногочисленные пассажиры, высыпавшие из вагонов, сонно и хмуро двигались по перрону мимо него, лишь тусклые огоньки цигарок иногда на мгновенье высвечивали мрачные сосредоточенные лица.
Кольцова никто не встречал: забыли или дел невпроворот? И он тоже неторопливо двинулся к выходу. Про себя отметил новую оптимистическую примету времени: заградотряды, которые еще совсем недавно просеивали прибывающих в Москву пассажиров, были отменены. И приезжие теперь свободно и беспрепятственно вытекали сквозь широко распахнутые железные ворота. Стало быть, власть все больше верила в свои силы.
И позже, вышагивая по пока еще малолюдным улицам, он отмечал все то новое, что свидетельствовало о какой-то твердой уверенности в необратимости происходящего. Не зияли больше окна домов черными проломами или фанерными заплатами, над немногочисленными пока магазинами появились обстоятельные вывески. Жизнь города постепенно возвращалась к своей прежней привычной обоснованности, вновь входила в свои берега.
И то ли от всего увиденного, оттого ли, что утреннее солнце уже выглянуло из-за домов и пролило свой свет на пока еще малолюдные улицы и они вдруг радостно заискрились мелкими лужицами и еще не высохшими каплями от сеявшего всю ночь жиденького осеннего дождичка, сумеречное настроение Павла от встречи с унылой, мокрой предрассветной Москвой сменилось почти щенячьей радостью. И недавние тяжелые бои под Каховкой, гибель Жени Ильницкого и почти всего полка, состоявшего в основном из домовитых и основательных белорусских мужиков, встреча со Слащевым в Корсунском монастыре, схватка с Розалией Землячкой, арест и почти чудом миновавшая его смерть – все это отступило в давность, растворилось в светящемся радостью солнечном утре.
Вход в здание ЧК на Лубянке был заперт, но на звонок вроде как кто-то отозвался, затем явственно послышались шаги по каменным ступеням, дверь открылась, и в проеме встал заспанный часовой с винтовкой в руке.
– Уже утро, дорогой товарищ, – добродушно сказал Кольцов. – Пора просыпаться.
– Поспишь тут, как же! – проворчал часовой. – Всю ночь хороводились. Недавно угомонились.
Кольцов протянул свое удостоверение. Тот медленно шевеля губами, долго его изучал.
– Кольцов… ну да. Так за вами еще вчерась автомобиль посылали. И товарищ Герсон сам лично за вами ездили… Во, дела! – часовой тянул слова, размышляя, как поступить с этим сверхранним посетителем, но удостоверение полномочного комиссара возымело свое действие. – Проходите.
Секретарь Дзержинского Герсон уже не спал, хотя у подголовника дивана на месте подушки пока еще лежали несколько увесистых томов «Брокгауза и Эфрона», а по всему дивану, вместо одеяла, разметалась шинель. В уголочке приемной уютно сипел уже раскочегаренный самовар.
Герсон был полной противоположностью Дзержинскому: невысокого роста, плотный, с глубокими залысинами на большой голове. Обернувшись на вошедшего Кольцова, он заулыбался и, идя навстречу, радостно протянул обе руки.
– Здравствуйте, Павел Андреевич. Вчера вас ждали, Александровским поездом. Я был на вокзале, всех пассажиров переглядел. Подумали, что вы задержались, но не успели сообщить. Ждали новой телеграммы.