На кухне накурено.
Мама всегда была против курения в квартире, но теперь её не стало, и на кухне накурено.
Кит никогда не любил курить – ему, честно, не нравилось – но курили его друзья, и сигареты водились дома, и прикурить можно было от газовой плиты. Кит кашлял, сопротивляясь сигаретному дыму, но мамы больше не было, и на кухне было накурено.
Накурено Китом, который хотел, чтобы всю квартиру заволокло дымом, чтобы потолок пожелтел вместе с его зубами, чтобы цветы умерли от отравления никотином. Накурено Китом, который не знал, как ещё можно отомстить маме за смерть.
Мама была молодой. Мама была позарез нужна ему. И друзьям. И всем-всем-всем – всему миру, честное слово! – но в какое бюро теперь прийти с этим «честным словом», чтобы добиться пересмотра личного дела? Есть какая-то ошибка. Мама – это же мама! – не могла умереть. Не сейчас.
Мама не была похожа на маму. Когда она приходила на собрания в старших классах, над ней смеялись и просили не выдавать себя за родительницу. Она тянула разве что на сестру (и вряд ли на старшую). Юная, совсем как девочка тонкая, лёгкая на подъём. Говоря откровенно, мама была, пожалуй, младше Кита. Она прекрасно умела выдавать себя за семнадцатилетнюю дурочку. И влюблять в себя всех: от солидных мужчин до мальчишек, сверстников её сына.
Мама всё время путешествовала. У неё был небольшой сиреневый чемодан с неизменным и весьма сомнительным (загадочным) содержимым: три вечерних платья разной степени открытости (для бала, для театра или другого светского выхода, для свидания или вечеринки), палатка на два спальных места на температуру до минус тридцати, пара спальных мешков с рукавами. Такими необычными мешками мама гордилась больше, чем всеми платьями, вместе взятыми. Может, она бы и в театр, и на бал, и на свидание ходила бы в спальном мешке…
Кит улыбнулся этим мыслям, и тут же у него в левой груди защемило какую-то мышцу. Он поморщился, сделал глубокую затяжку, раскашлялся, проклиная огненный скрежет в лёгких, вернулся в озлобленное состояние: ненавидеть мамин сиреневый чемодан – всё, что у него от неё осталось.
Ему позвонили из аэропорта. Чёрт знает, откуда был известен номер: может, в анкете постоянного члена какого-то клуба полётов указывались контакты ближайших родственников, но Кит не мог бы поручиться – он никогда не летал. Ему сказали: «Вы не смотрите новости?» Он не смотрел. В трубке тяжело вздохнули и сказали, что самолёт, которым летела его мама, рухнул. И дальше: «человекоподобных останков нет, опознавать нечего». И дальше: «но багажное отделение пострадало меньше, вы можете забрать чемодан».
«Человекоподобных останков нет».
Кит знал, что это не могло быть сказано о его маме. В мире нет никого человекоподобнее, чем она. Никого человечнее, живее, никого больше похожего на героев с ароматных страниц старых романов – а какие ещё нужны доказательства того, что ты – человек?
И всё же это было о ней.
Кит не выходил из дома уже неделю. Он не ел, пил только кипячёную воду и курил, курил, курил. Он даже не знал прежде, как много сигарет успели поназабывать у него дома друзья – целое мусорное ведро пачек. Но и эти пачки подошли к концу, и Кит должен был встать, собраться и выйти. В глазах темнело.
Его, наверное, искали в университете, но он отключил телефон. Он ещё как-то нашёл силы прийти на похороны (мамина тётка организовала глупую, пошлую, фальшивую церемонию с пустым гробом и слезами на лицах тех, кто не ощутил бы его боли, даже если её уменьшить во сто крат), но на поминки пойти не сумел себя заставить («Неблагодарный, вот так вот с памятью о родной матери!» – сказала тётка)
Его не знобило даже, просто держало в ощущении неумолимого холода, и руки были ледянее, чем стены морозильной камеры, но он даже не подумал накинуть куртку, прежде чем выходить в мутный уличный февраль. Так и пошёл – в футболке. Люди озабоченно озирались, но Кит не видел этого, потому что не смотрел по сторонам, он и прямо-то смотреть не мог.