Я вчера наблюдал, как вращается круг,
Как спокойно, не помня чинов и заслуг,
Лепит чашу гончар из голов и из рук,
Из великих царей и последних пьянчуг.
Омар Хайям
…Он там сидит, изогнутый в дугу,
И глину разминает на кругу,
И проволочку тянет для основы.
Он лепит, обстоятелен и тих,
Меня, надежды, сверстников моих,
Отечество… И мы на все готовы.
Булат Окуджава
Есть такая татарская поговорка: чулмэкчедэн курмакчи. Смысловой перевод этой поговорки на русский язык – подражатель, человек, повторяющий чужой стиль, опыт. А если дословно перевести, то это будет «наблюдающий за действиями гончара».
И оба эти перевода подходят к тому, чем я вдруг занялся. Если по смыслу поговорки, то да, подражатель я – сын пишет, жена пишет, и меня вдруг потянуло туда же. И дословный перевод здесь будет уместен – сквозь прожитые годы я как будто наблюдаю за действиями неведомого мне гончара, который, как из глины, лепит мою судьбу и меня.
Пятьдесят лет назад я, правда, недолго, баловался стихами, но с тех пор ничем подобным не занимался и склонности к беллетристике не имел.
Нет, был ещё один маленький опыт бумагомарания, из которого вышел большой конфуз. В 1967 году после возвращения на свой родной Чирчикский электрохимкомбинат из Красноярска я работал в отделе главного энергетика старшим инженером. Как раз в том году случился арабо-израильский конфликт, который в активной или пассивной форме продолжается до сих пор.
О причинах этой войны я знал очень хорошо, начитавшись тогдашних газет. И гнев к израильской военщине (это словечко пользовалось большим успехом у советских журналистов) меня переполнял. Переполнял так, что я взял и написал хлёсткий памфлет, изобличающий агрессора.
Мало того, что написал. Мне, как всякому пишущему, хотелось этим с кем-то поделиться. И я не нашёл ничего лучшего, как прочитать свою писанину двум своим непосредственным начальникам – главному энергетику комбината Евгению Петровичу Калинину и его заместителю Михаилу Ильичу Шерману. Оба они были евреями. Они прослушали мой памфлет, переглянулись между собой и ничего мне не сказали – не похвалили и не похулили.
Только потом я понял, как неудачно выступил.
К слову сказать, оба слушателя моего памфлета ко мне очень хорошо относились. Как до памфлета, так и после. До самой своей смерти.