В то лето как никогда ранее у меня призывно, но неприметно для окружающих с упрямым постоянством и настырностью поскуливало на душе что-то незнакомое, немного грустное. Что именно – я и сам не знал. Было и какое-то смутное, неудержимое стремление к чему-то новому. Я желал каких-нибудь ярких перемен в своей жизни. Мне было уже семнадцать и мне казалось, что живу я как-то не так. Не так как хотелось, как мог бы. Впрочем, в ту славную пору я был по-юношески мечтателен и как все в этом возрасте склонен к ярким фантазиям.
Между тем школа – самая обычная городская десятилетка со всеми её писанными и неписаными уставами и примелькавшимися прелестями – была благополучно преодолена. Она осталась, можно сказать, позади, уже навсегда в прошлом, а экзамены в институт к удивлению и большому разочарованию моего отца позорно провалены – я подавал надежды на скорое поступление в престижный экономический, потому что учился хорошо и к тому же, отвечая на вопросы о своих помыслах и планах, умел составить о себе вполне благоприятное впечатление.
По правде сказать, меня не очень-то удручала сама неудача со вступительными экзаменами, трагедии из этого я не делал: «Ну, подумаешь, в этом году не поступил – в следующем поступим». Но жизнь моя всё ж была теперь, по крайней мере на ближайшую перспективу, достаточно неопределённа и по образному выражению отца «зияла неприкаянностью и пустотой».
Заполнить эту «пустоту» отец рассчитывал осенью освобождающимся местом ученика в крупном автосервисе, где у него имелись какие-то связи. А чтобы я не болтался почти всё лето без присмотра (время пионерских и спортивных лагерей отошло теперь вместе со школой в прошлое), он решил отправить меня к своей сестре в небольшой прибрежный городишко, что находился от нас ни много ни мало почти в полутора тысячах километрах. Наверно он надеялся, что родной и близкий ему человек, имевший к тому же богатый педагогический опыт, сможет глубже понять меня, особенно мой, как он полагал, ещё не устоявшийся характер и неким образом повлиять на него, чтоб уже к осени я был, если не образцовым джентльменом, то хотя бы более рассудительным, более целенаправленным, что ли, в своих устремлениях, и не отмалчивался, когда, к примеру, ему хотелось поговорить со мной о чем-нибудь с доверительно-участливой откровенностью, так сказать, по душам.
Должен заметить, что свою единственную тётушку я почти не помнил и к своему стыду, всецело погруженный в водоворот своей беззаботной жизни, вспоминал о её существовании только в праздники и в дни своего рождения, когда она присылала подарки, тщательно упакованные в прочную вощеную бумагу с обязательными по тем временам перевязями шпагата и неровно застывшими печатями сургуча. В этих небольших, но увесистых почтовых отправлениях почти всегда я находил стопку подобранных для меня книжек и непременно набор шоколадных конфет, а бывало, и какой-нибудь скромный сувенир в виде диковинной морской раковины или угрожающе растопыренной клешни краба, а то и просто незамысловатый кругляш пятнистого камешка, – всё, так или иначе, связывалось с морем, солёный вкус которого я только и помнил.
Иногда после очередной посылки я мысленно благодарил свою добрую далёкую тётю, отсылая ей воздушные приветы. В эту минуту я даже как будто видел её, вернее её образ, который почти абстрактно утвердился в моём сознании в основном благодаря совсем не частым обмолвкам отца, а также дюжине фотографий в семейном альбоме, в числе которых были и те, слегка обозначенные желтоватой вуалью времени, где я, пухлощёкий крепыш, уцепившийся руками за её юбку, а потом и на её коленях пытался гнуть какую-то свою линию, капризно закусив нижнюю губу.