Странно, ей совсем не было холодно. И даже сентиментальный озноб не пробрал, как ожидалось. Ей вообще было никак. То есть ни в одном глазу не торкнуло слезой отеческого дыма, который, следуя поэтическому определению, просто обязан был проявиться сладостными и приятными ощущениями. В самом деле, Отечество же! Родное, кровное. Пусть и в образе утреннего стылого вокзала. Еще ночью, лежа на верхней полке плацкартного, старческой дрожью исходящего вагона, представляла, как насквозь обрыдается, только-только шагнув на перрон… И еще думала, сильно замерзнет с непривычки. Октябрь все-таки. Кто ездил сюда, все дружно рассказывали, как мерзли первое время после тридцатиградусной душанбинской жары.
Высыпавшие из поезда и вмиг окаменевшие твердыми коричневыми лицами таджики деловито брели по перрону, сжавшись от холода, толкали ее со всех сторон. А она ничего не чувствовала. Действительно, очень странно. Не выдал организм ни единого старательно запланированного всплеска, ничего вообще внутри не было, кроме тревожной усталости, взболтанной всмятку трехсуточной вагонной тряской.
– Диля, чего ты встала? Пойдем скорее! Холодно! Сама же просила вывести на автобусную остановку. Вон мама уже далеко ушла…
От писклявого голоска Ойнихол, пятнадцатилетней девчонки-попутчицы, она вздрогнула, сжала в ладони мягкую ручонку Алишера. Он тоже будто застыл на месте, таращил в толпу невыспавшиеся темные глазенки.
– Алик, пойдем… Возьми вот этот пакет. Он легкий.
– А ты? Давай я лучше вон ту сумку понесу! У тебя же еще чемодан!
– Я сама ее понесу! Не поднимай! Поставь, я сказала! Пойдем, пойдем быстрее, а то отстанем…
Бестолково похватав свои пожитки, они потрусили вслед за толпой к черному провалу подземного перехода. На бегу Диля успела-таки привстать на цыпочки, торопливо отыскала среди голов красно-серебристый платок матери Ойнихол, повязанный тюрбаном вокруг головы. Надо бы ее догнать. Попрощаться по-человечески. Хорошие им с Алишером попутчицы достались. Душевные. Может, потому и душевные, что знали, куда едут. Муж и отец семейства прочно осел у местного хозяина, подрядившись охранять, а заодно и достраивать загородный дом. Оттого и жену с дочкой к себе давно выписал. Третий год уже на этих заработках живут. Даже в Душанбе умудрились съездить, родственников повидать.
А она, в отличие от них, «в никуда» приехала. Хотя и не совсем «в никуда». Здесь вообще-то мамина настоящая русская родина. Отечество. А раз мамино Отечество, то и ее, стало быть, наполовину тоже. Только оно об этом пока не догадывается, потому и сентиментальной встречи не получилось. Действительно, с чего это ради холодный уральский город должен встретить ее, по паспортным данным таджичку, открытыми ностальгическими объятиями? В паспорте же не написано, что ее мама, Мария Федоровна Коновалова, родом из этих мест. А сама она, дочка Марии Федоровны Коноваловой, хоть и числится от рождения Дилфузой Салоховой, город этот по маминым рассказам как свои пять пальцев знает. Но городу до этого ни жарко ни холодно – подумаешь, знает и знает… Ему бы на своих, на кровных эти объятия растянуть, а на чужих, приехавших искать хоть капельку трудового материального счастья, он, говорят, другими глазами смотрит. Сухими, административными глазами чиновников от миграции да глазами алчных до дешевизны рабочей силы работодателей.
Да, так говорят. Порой с большой обидой говорят. Всякое про этот большой уральский город рассказывают. Как он встречает, чем кормит, как откровенно брезгливо глядит, как наживается на взятках и посредничестве, а потом административно и безжалостно выдворяет, как не слушает слезных причитаний про то, что кормить семью не на что, и дом строить не на что, и свадьбу детям играть тоже не на что. Душанбинские мужчины – мужья, братья, отцы, сыновья – все равно ездили, добывали здесь насущное, кормили свои семьи. Она слушала чужие рассказы, замирала наполовину русской маминой душой и то ли не верила, то ли нарочито отстранялась, одновременно пытаясь выделить из полученной информации свое золото. Свою правду. Не должно быть так, как рассказывают эти люди. Не должно, и все тут.