Одна лишь противоречивость и является доказательством того, что мы не есть всё. Противоречивость – это наша нищета, а чувство нищеты – это чувство реальности. Потому что наша нищета не нами создана. Она настоящая. Именно поэтому ее нужно лелеять.
Симона Вейл. Тяжесть и благодать [1]
В последний день – вечером в пятницу в начале октября, – стоя внизу у канала, около покрытой гравием дорожки между водой и зданием полиции, я ждал гитариста и композиторшу. Я стоял и думал о восковом плюще, чьи бело-розовые ароматные лепестки распустились за ночь, и о кое-каких уроках, которые, как мне казалось, я смог вынести из напряженного и в одинаковой мере удачного исполнения пьесы Шельси на утренней репетиции. И как раз, когда я безуспешно пытался вспомнить имя итальянского философа, написавшего длинное и исключительно глубокое эссе о произведениях Шельси и значении этого композитора, ко мне подошел парень и спросил, не найдется ли у меня монетки для бездомного; порывшись в правом кармане, я нащупал купюру в двадцать крон, неровно сложенную, помятую, и отдал ему. Он молча взял ее и сунул в карман своей черной куртки, капюшон которой, отделанный мехом, скрывал бо́льшую часть его головы. Я стоял, и курил, и видел, что он смотрит на сигарету, следя за ней глазами. Я это видел, но не угостил его. Я посмотрел на него, прямо ему в глаза, и не испытал страха. Это был молодой парень, некрупный, хилый, и я подумал, что, если он дернется, я без проблем собью его с ног. Даже если у него есть нож или пистолет. Он смотрел на сигарету, которую я поднес к губам. Я затянулся, а затем моя рука опустилась от подбородка вниз к животу, примерно до пупка, и я увидел, как он отследил движение взглядом. Я выдохнул. Дым и огонь, бумага и табак. Я бы мог предложить ему сигарету, но не подумал об этом. Он бы мог попросить, но не сделал этого. Еще я заметил, что он смотрит на мой велосипед, прислоненный позади меня к деревянной скамейке или, может, к электрощиту. Потом он сказал, что ночью, прошлой ночью, его избили. Он сказал: Я не знаю, где мне ночевать, и меня вчера избили. Он сказал, что кто-то ударил его по ребрам и по лицу. Я посмотрел на него и увидел синяк и маленькую ссадину на левой щеке, на скуле. Я спросил: Кто тебя избил? Он ответил что-то неразборчиво. Он произнес имя. Язык двигался у него во рту. Он промямлил имя, которое я не разобрал. Я спросил почему, и он пролепетал, что они слишком много торчат. Он сказал: Он – шлюха. От этих слов я немного попятился, как будто их резкость была слишком интимной, и тут же вспомнил Роберта, друга детства, с которым недавно столкнулся, солнечным днем у моря, около поля Лимхамнсфельтет перед любительским матчем. Мы много лет не виделись. Теперь он был здоровым и накачанным, ничуть не напоминая того тощего подростка, которого я помнил, и он рассказал мне спокойным тоном, без стыда или раздутого хвастовства, что сидел, что, когда его застигли врасплох при взломе, он ударил одного парня отверткой. Роберт отсидел пару лет, освободился и нашел работу на каком-то заводе оптики или чем-то подобном. Он сообщил, что сейчас все нормально, что хорошо иметь работу. Я коротко рассказал, чем занимаюсь последние годы. Упомянул среднее образование, музыкальный вуз и будни музыканта-фрилансера. Все нормально, добавил я и заметил, что полная занятость – это хорошо. Он ответил, что она у него не полная. Он работает по часам. Но работы хватает, сказал он. Потом он спросил, езжу ли я в Прагу. Я сказал: Нет, последний раз был там пару лет назад. Он заметил: Офигеть какие классные шлюхи в Праге. Я промолчал, скользнув взглядом по свеженанесенной боковой линии, до самого углового флажка, маленького оранжевого знамени на сильном ветру. Когда я снова посмотрел на Роберта, он уже отвел взгляд. Не знаю, что произошло. Думаю, мы пожали руки и сказали: Да-да, не кисни, чувак, счастливо! А потом мы разошлись. Ветер поднимал большие клубы пыли над сухими гравийными площадками. Я смотрел вслед Роберту, смотрел на его лопатки и мышцы спины и думал, что должен это кому-нибудь рассказать, но так и не рассказал, даже гитаристу с композиторшей. Я стоял, смотрел ему вслед и вдруг вспомнил, как однажды он мне помог в дворовой драке. Я дрался с Карлосом, вроде из-за девушки, Виктории, она была рядом, вроде накрашенная – ее я как-то встретил ночью много лет спустя, когда покупал бургер в киоске на площади Мёллевонгсторгет, она там работала, стояла в униформе сети «Сибилла» и жарила картошку во фритюре, притворяясь, что не узнает меня, – и я удерживал Карлоса в каком-то захвате, так что он не мог дышать, а кофта у него задралась, оголив поясницу, и тогда вперед, с зажигалкой и банкой с каким-то спреем, типа дезика, выскочил Роби, поджег газ и подпалил Карлосу спину. Всего три-четыре секунды, но тот заорал, и я отпустил его, и он попятился и остановился перед кирпичной стеной, и по нему мы видели, что он проиграл, что он боится и готов сдаться. Но фишка в том, что он был моим приятелем. Он был маленьким крепким чилийцем. Умным математическим вундеркиндом. Вроде жил у родителей отца из-за того, что отец наркоманил и бухал, – пару раз, много лет спустя, мне показалось, что я его папу видел, тот сидел на скамейках у площади Вэрнхемсторгет, и каждый раз мне приходилось сдерживаться, чтобы не подойти и не спросить, что случилось с его сыном, c его маленьким Карлито, моим другом, – а что с его матерью, я не знал. Вроде она была шведкой, не помню, видел ли я ее когда-нибудь. Там вроде проблема имелась с родительскими правами, по крайней мере, когда он был младше, типа в начальной школе. Однажды, когда мы учились во втором или третьем классе, к площадке у супермаркета, около школы, подъехала машина, оттуда кто-то выскочил и затащил Карлоса внутрь, в разгар перемены, когда мы во что-то играли, в шарики или что-то вроде того, и нам показалось немного странным, что кто-то может просто возникнуть из ниоткуда и просто затащить ребенка в машину, как будто это происходило в кино, а не в реальности. Но мы ведь все сами видели. Что это могло значить? Точно не помню, к чему мы тогда пришли. Через пару дней Карлос вернулся и наврал что-то, ему никто не поверил, но больше мы об этом не говорили. Жили обычно очень просто. Дома, как правило, строили из глины или обмазывали глиной, часто в них была всего одна комната. Большинство домов имели плоскую крышу, в таком жилье семья могла отдыхать, спать и работать. Крышу делали из хвороста, глины и земли. После сильного дождя ее приходилось подравнивать. Много лет спустя я услышал, что он наркоманил и тусовался с малолетками, заставлял их выполнять поручения, чтобы, видимо, самому не загреметь в тюрьму, но в школе кто-то сказал детишкам, что не стоит с ним водиться, тогда он пришел в школу и стал угрожать учителям. Не знаю. Что тут скажешь? Так глупо. Эта фишка про взгляд. Может, это все выдумки, что нельзя опускать глаза, ну, ты понимаешь. А если опустишь, то ощущения так себе. Что тут скажешь? Тут на самом деле нет ничего странного, даже если ты считаешь иначе. Мы с Робертом, наполовину поляком, обычно тусовались с польским цыганом по имени Тони, мы звали его Монтана