День первый. Человек из болота
Он бежал и бежал, хватая руками стволы низкорослых деревьев, кустарник, падая, давясь кашлем и снова вставая, бежал все дальше и дальше в глубь спасительного леса.
Ноги и руки безостановочно работали, легкие со свистом и хрипом вбирали воздух, а голова его была заполнена одним лишь видением, одной картиной, которая повторялась назойливо, безостановочно, как музыкальная фраза в испорченной грампластинке.
Он видел длинные серые бараки и бетонные шестиугольные плиты на плацу, видел шеренгу мокрых, съежившихся под дождем людей в гимнастерках, фланельках и ватниках, видел настороженные злые глаза овчарок, сидевших у ног солдат-проводников, и фигуру высокого офицера в длинной шинели, который шел вдоль шеренги, вглядываясь в лица.
И слышал слова: «Erster, zweiter, dritter, vierter, fünfter!.. Fünfter, vortreten!.. Fünfter, vortreten!.. Fünfter!.. Fünfter!..»[1]
И в длинной шеренге людей каждый пятый, склонив голову и не глядя на товарищей, делал шаг вперед.
1
Было тихо, как бывает в Полесье только в конце октября, когда серое тяжелое небо никнет к земле, когда смолкают оставшиеся хозяйничать в лесу сойки и синицы и слышен лишь комариный капельный звон, который, едва привыкнет ухо, воспринимается как самая глубокая тишина.
Лес словно бы вымер. Но внимательный глаз, осматривающий чахлый березнячок, который спускался к болоту и переходил в осиновое редколесье, различил бы на пригорке небольшой песчаный бруствер, над которым торчал, как палка, дырчатый кожух немецкого пулемета: черный дульный зрачок высматривал что-то в низине. За бруствером виднелись трое разношерстно одетых промокших людей, прижавшихся друг к другу, словно птенцы в гнезде.
Человек, сидевший у самого пулемета, был старшим в группе, и это чувствовалось сразу по тому хотя бы, как он хмурил густые, сцепившиеся у переносицы брови или, оглядывая товарищей, тяжело и властно поворачивал голову, сидевшую в плечах, обтянутых облезшей кожаной курткой, плотно, как ядро в крепостной стене. Лицо у него было скуластое, простое, но с той значительностью, которая приобретается определенным начальственным опытом.
По правую руку пулеметчика сидел узкоглазый старик, с бородкой тощей, как стертый веник. В брезентовом дождевике с капюшоном, неторопливый, даже задумчивый, он походил на сторожа или пасечника, а это, как известно, большие философы и миролюбцы; вот только винтовка с оптическим прицелом, лежавшая рядом со стариком, разрушала идиллическую цельность образа.
Третьим был подросток, щуплый представитель того многочисленного партизанского поколения, которое разом, минуя юность, шагнуло из детства в трудный взрослый мир и, не научившись еще задумываться ни о прошлом, ни о будущем, не тяготясь семейными заботами, воевало отчаянно, без оглядки.
– Скоро сменяться-то? – спросил подросток у старшого. – В ушах хлюпает!
Пулеметчик невозмутимо рассматривал в бинокль болотце.
– Каши горячей я бы съел… – продолжал подросток. Старик достал из-под дождевика ржаную краюху:
– Пожуй!
– А ну тихо! – приказал старшой. Он углядел на той стороне болота, на пригорочке, двух фашистских солдат в егерских куртках с изображением эдельвейсов на рукавах. Их кепи то и дело обращались друг к другу; немцы болтали. А правее…
– Погляди, Андреев. – Пулеметчик протянул старику бинокль: – Вот, под ольхой…
– Два егерька фрицевых, – сказал зоркоглазый Андреев, отстраняя бинокль. – Мы их сторожим, а они нас.
– А теперь правее, где осинничек…
И старшой вновь поднес к глазам бинокль. Неподалеку от егерей, где зыбкое болото, поросшее острым резаком, уходило под обманчиво плотный мшистый ковер с буграми кочек, зашевелилась высокая трава. Все застыло под тихим дождем, но трава шевелилась.