Мой папа давно уже на том берегу. Днем он, наверное, бродит по небесным полям и считает. Считает, считает, считает… Помню, как виртуозно папа считал деньги. Зажимал пачку в левой руке и большим пальцем правой, предварительно поплевав на него, стремительно перебирал края бумажек. Только треск стоял… Трехзначные числа он перемножал в уме. И еще мог сказать, на какой день недели придется любое число на десять лет вперед.
А по вечерам, думаю я, мой папа присаживается к костру, у которого коротает время наше семейство. Недавно пришедшая двоюродная сестра Вера рассказывает земные новости.
– Готыню! – жалеет нас ее мать Фрима.
– Вус? Вер? – по привычке переспрашивает давно уже не глухая бабка Злата.
– А у Илюшки, – повторяет для нее Вера, – в сердце какую-то трубку поставили. А жена у него – художница. Выставки устраивает. Только Илюшка нас не зовет. Темные мы для этого.
– Подумаешь, фон барон… – замечает озверевшая от своей невинности тетка Рейзл.
– Вей так из мир! – вздыхает сердобольная Фрима.
– Херст? – обращается она в звездную тьму. – Дора, ты слышишь?
Мама не откликается. Она слышит, но подходить к костру не желает. Не уважает она наше семейство. За дикость и грубость. За «торгашество». За папины измены.
– Я так любила его, – жаловалась она мне. – А он с первого же дня начал шляться по шиксам!
Я помню. Ну, не то чтобы я со свечой стоял. И не то, чтобы увидел что-нибудь из ряда вон в том, что «шляться» с папой мы отправились одни, а мама осталась дома, встречать новый год в одиночестве. Ну, было, конечно, как-то странно… Случилось это, должно быть, до рождения брата Мишки. Значит, четыре мне еще не исполнилось.
А что? Детская память просыпается рано. Мне было около двух, когда умер дедушка Абрам-Мойше. Помню, как таскали в дом кислородные подушки, как мама уводила меня к соседке, тете Хане Краковой… Между прочим, на похороны дедушки меня не взяли. Нас с Сюней оставили дома, сторожить друг друга. «Только смотри, – предупредила мама, – не вздумай показывать дяде пальчик!». Дядя был сильно цидрейтер. Но, когда его не трогали, он безобидно думал о чем-то своем… Я крепился, сколько мог. Мы катали по деревянному стулу мышку на ниточке. Дернешь за ниточку, она втягивается внутрь, и мышка катится на тебя. А потом назад… Но сколько можно возиться с неживой железкой. И я заскучал… И стал посматривать на дядю, который, наверное, тоже был не прочь поиграть во что-нибудь другое. Пальчик как-то сам собой выскользнул из моей ладошки. Сначала я сам долго и тщательно рассматривал его. Потом поднял выше. Потом выставил прямо перед дядиным лицом. Что-то в нем дрогнуло… губы растянулись в улыбке. «Хе-хе-хе…» – еще негромко засмеялся Сюня. Мне тоже стало смешно. И вот мы заливались наперегонки. Я даже не сразу заметил, что дядин смех становится похожим на плач. А когда он совсем зарыдал, забился в слезах, мне стало так страшно, так страшно!.. Я быстро-быстро забрался под самую дальнюю кровать и постарался плакать не очень громко…
Когда взрослые вернулись, им пришлось долго искать и будить меня… «Так я и знала! – сказала мама. – Ты все-таки показал ему пальчик!»…
А потом дедушка Абрам-Мойше стал бегать за мной во сне. Все бы ничего, если бы не был он почему-то без кожи. Полтуловища красного мяса!.. Ну не мог же я в свои малые годы видеть анатомический атлас. Не иначе как мне чей-то чужой сон приснился…
А тем зимним вечером мы с папой отправились в гости к Арбакситу. А, может, он был Арпаксит. Такой толстый дядька, папин начальник. Мы шли по дну белого оврага, поднимались вверх, и ночь была светлой от снега. Снег шуршал, сползая с еловых веток, скрипел под подошвами валенок. Было просторно и тихо. И только закутанные в снег дома пыхтели печными трубами.