Каких-то пару недель минуло с того дня, когда старый закадычный друган и собутыльник Васька Ширяев, он же неумолимый для недобитого вражьего отребья начальник уездного Таловского ОГПУ, сделал своей правой рукой Никифора Грушакова, больше известного среди местных бергалов, как Кишка-Курощуп, из-за неодолимой с детства привычки поймать зазевавшуюся курицу и ощупать гузку – авось да выкинет тёплое парное яичко. Именно его, Кишку, как принародно с ревкомовского крыльца зычно объявил Василий Митрофанович Ширяев: «Я назначаю уполномоченным по изъятию у мракобесов церковных ценностей. Посколь-де, милаи, ваше времечко всё выпукнулось. Будем теперя Рассею проветрять от попов и присных».
Весело и задорно хохотали они тогда, поскрипывая новенькими, не притёршимися ремнями портупей на духмяных овчинных полушубках. Звонче же всех заливалась румяная тридцатилетняя бабёнка в утеплённой кожанке Аграфена Павловна Шерстобитова – с присохшим намертво прозвищем Фенька-Стрелок. Эту кличку она носила едва ли не сызмальства, еще с царского режима. А прикипела она к ней страшной кровью.
Дом их, ладно срубленный века полтора назад, стоял на высоком бережку говорливой Луговатки у поскотины, ближе к тёмно-зеленому пихтачу. Было Феньке пятнадцать годков от роду, но упругие грудки уже зазывно напрягали тесёмки сарафана, да и сама деваха слыла озорницей. Старшие братья не раз и не два ломали бока и выворачивали лапы на топтогоне шибко вольным плясунам, что якобы ненароком пробовали проверить на ощупь упругость выпирающих аппетитных холмиков их шаловливой сестрёнки. Сластолюбивых парней отваживали, Феньку в шею гнали домой, да вот уж год как братья сгинули в пекле мировой войны где-то под Перемышлем, то ли в плену у немцев, то ли убиты и засыпаны землёй на дне воронки на поле боя.
Серенький, в полоску, тощий котёнок в закутке рядом с печью играл с клубком, еще утром оброненным торопящейся на базар тёткой Степанидой. До скрипящей широкой деревянной кровати ему и дела не было. Пружины скрипели размеренно и поэтому не пугали, а что до протяжных девичьих стонов, доносящихся сверху, из перин, так Тишка к ним уже привык: не впервой ведь, лишь бы потом, когда стоны стихнут, не зазеваться и не попасть под босые волосатые ноги с грязными ногтями, которые всегда неожиданно и страшно обрушивались с постели на пол. В открытое настежь окошко текли пряные запахи сена с августовских, выкошенных лугов, в избе было прохладно, дверь второпях так и не прикрыли, и легкий сквознячок гулял по дому. На стене над кроватью была распята медвежья шкура, пастью к раскрытому окну. На бурой шкуре поблескивала воронёным стволом, с переливающейся полировкой на цевье и прикладе, новенькая берданка. С проданных на базаре в Талове медвежатины, жира и желчи, денег хватило Павлу Никитичу Шерстобитову, отцу Феньки, аккурат на это вот ружьецо. Последний Фенькин стон был продолжительным, глубоким и сытным. Косматая потная голова очередного ухажёра Мишки Дергача в сладком изнеможении уткнулась в подушку рядом. Опамятавшая Фенька томно обвела взглядом избу. И тут-то её и ошпарило. В дверях стоял отец, грузно прислонясь к косяку, и вцепившись от растерянности в густую, с проседью, бороду узловатой пятерней правой, тяжёлой руки.
– Тятька, ты откуль так рано? А на заимке кто ж скотину стережёт? – первое, что вырвалось у неприкрытой даже простынкой Феньки.
– Васятка работник, аль забыла? Полёживай покуль, а я мигом за вожжами. – Павел Никитич круто развернулся и исчез в сумерках сеней. Тем временем Мишки уже и след простыл, он без порток, с одёжкой под мышкой, щучкой нырнул в растворённое окно, смачно приземлился, оцарапав о колючие стебли малины мелко подрагивающее пузцо, и босиком во все лопатки припустил прочь от Шерстобитовых.