Самыми мучительными оказались последние минуты, перед тем как закрылся занавес.
Стоя на краю сцены и принимая заслуженные овации, она с трудом удерживала громадную охапку разномастных букетов, приседала в реверансах и улыбалась. Зал, уже не темная яма с притаившимися хищниками, неистовствовал, завывая десятком глоток. И в этом реве восторга не было ничего приятного, хотя скажи кто об этом раньше, она бы рассмеялась. Публика, настороженно следившая за каждым движением танцоров, к концу спектакля всегда превращалась в союзника, как бы плохо они ни выступали. Воспитание не позволяло закидать проштрафившихся тухлыми яйцами, а критикам – разнести постановку в пух и прах.
Пыль, поднятая выступавшими, еще не осела. От нее першило в горле, сухом, как наждак. Свет прожекторов бил в глаза, слепил, заставляя щуриться и моргать. То тут, то там слепили яркие вспышки фотоаппаратов. Хорошо, если хотя бы на половине снимков она выйдет не с перекошенным лицом и закатившимися глазами.
Заметив, что внизу кто-то направил на нее алчный объектив камеры, она ловко отгородилась букетом. Наплевать!
Наплевать! Наплевать!
Спина, где-то под лопаткой, болела так, словно в нее вкручивали раскаленный шуруп, и от этой боли, немилосердной и жестокой, едва удавалось держаться на ногах. Колени ходили ходуном. Оставалось надеяться, что изголодавшийся по премьерам зритель не заметит, что ведущая артистка шатается, как пьяная.
Он и не замечал.
По лицу текли слезы, и те, которые сидят там, внизу, отделенные огнями рампы, думали: от чувств – и несли цветы, не замечая застывшей улыбки-оскала, которую танцовщица еле держала на лице, превозмогая боль и дурноту, накатывающую волнами. Она, чувствуя, что сейчас упадет, вцепилась в букет, как в спасательный круг, стиснув зубы, когда шипы роз прокололи кожу. Дурнота сразу отступила, колыхаясь на краю подсознания серой, вязкой тучей.
От партнеров разило потом, словно от взмыленных лошадей, и сегодня этот резкий запах казался особенно отвратительным. Спина была мокрой, и ей казалось – от крови. Наверное, нечто подобное чувствуют птицы, когда им ломают крылья.
Занавес закрылся, чтобы спустя мгновение открыться вновь. Стоя в первом ряду, она дисциплинированно ждала, понимая, что это еще не конец. Сделала шаг к зрителям, грациозно склонилась, пережидая шквал аплодисментов. Теперь цветы просто складывали к ее ногам. Словно к постаменту.
Тяжелый бархат неохотно пополз к центру, отсекая от публики, уже растекающейся к выходам за своими пальто и куртками. Скрываемые вишневыми складками танцоры устало расходились по гримеркам, едва оказавшись в тени. И только она да ее партнер держались до самого конца, пока не сомкнулась последняя щелочка. И тогда, с трудом перебирая ногами, она поплелась переодеваться, чувствуя, как спину скручивает стальной проволокой.
Каждое утро, сонным движением хлопнув по кнопке будильника, Ирина просыпалась, открывала глаза и пару минут лежала, прислушиваясь к своим ощущениям. Собственный организм представлялся ей в этот момент механизмом, в котором все либо было хорошо, либо предстояло отладить проверенными способами. От первых минут зависели не только физические данные, но и настроение. Именно поэтому приветствие, превратившееся в обязательный ритуал, всегда звучало по-разному.
– Гутен морген, – вздохнула Ирина, вытянула руку, включив обогреватель-ветродуй, и еще немного покрутилась в кровати, подсунув ноги под безмятежно дрыхнувшего мужа. Тот, полный, влажный от пота, почмокал губами и сунул голову под подушку.
«Хорошо ему, – завистливо подумала она. – Законный выходной, вставать никуда не надо!»
Закутавшись в одеяло, женщина полежала еще немного, ожидая, пока обогреватель не превратит холодную комнату в нечто напоминающее пустыню, а потом неохотно встала навстречу своему утру, которое вовсе не обещало быть хорошим. Какое же оно хорошее, когда такой вот «гутен морген».