Пламя совершенно прозрачно. Лишь иногда язычки окрашиваются алым и голубовато-сиреневым.
В комнате сумрак осеннего утра. Огромное окно полуприкрыто жалюзи, за ними угадываются силуэты высоких сосен. По стеклу стекает вода, – на улице идет плотный дождь.
Мужчина аккуратно снимает широкую бронзовую джезву со спиртовки, вливает глинтвейн в массивный стеклянный кубок с вензелем и гербом. Смотрит сквозь напиток на пламя – цвет темного рубина.
Мужчина высок, плотен и, должно быть, очень силен. На нем свитер свободной вязки, широкие брюки, шея обмотана жестким шерстяным шарфом. На вид ему под пятьдесят.
Он подносит напиток к губам, осторожно пробует. Затем подходит к низкому креслу перед камином, ставит кубок на столик рядом, удобно усаживается, вынимает из коробки сигару, раскуривает, пыхая голубоватым невесомым дымом. Поджигает специально наколотую тонкую лучину, смотрит на огонек, подносит к скрученной бересте под золотистыми поленьями. Береста занимается с легким потрескиванием, пламя охватывает поленья. Камин начинает слегка гудеть.
Огонь ровный и мощный.
Мужчина берет кубок, делает маленький глоток и любуется огнем сквозь напиток: цвет пурпура с золотом.
Ефим Зиновьевич Кругленький никогда не роптал судьбу. Он гордился собой. И имел для этого оснований У кого есть мозги, у того они есть!
Он гордился громадной четырехкомнатной квартирой в центре столицы, откупленной у вконец обнищавшего генерала авиации, измученного безысходными запоями и сварами с родней. Дом этот некогда был горкомовским, и Ефим Зиновьевич с любопытством и удовольствием наблюдал процесс, как он называл, «смены состава»: партийно-профсоюзные бонзы средней руки потихоньку съезжали, обживая места попроще, а соседями Кругленького становились индивиды подвижные, сметливые и, что называется, тертые. Того, что именуется «своим кругом», промежду новыми соседями уже не складывалось. Да и как, если одни летели в тартарары, да еще вдруг, в одночасье, другие – отбывали в страны заморские, третьи – перебирались на чистый воздух Юго-Запада, ближе к властному Олимпу. Ну да куда нам в такие князи, да и зачем, вот именно – зачем?!
Ефим Зиновьевич искренне был доволен, а потому приветственно махал соседям пухлой ладошкой, «прикалывал» в случайных разговорах пару-тройку хохмочек и обрел за те безделицы репутацию соседа добронравного, покладисто-любезного, удачно пристроенного где-то при искусстве (то ли при эстраде, то ли при телевидении, то ли при рекламе, а скорее – везде сразу), а значит – человека состоятельного, независтливого и притом не сильно амбициозного. И все это было чистой правдой!
– Фимочка, – не раз говаривал ему покойный дядя Яков, – в этой стране у еврея может быть только два счастья: сидеть тихо и не отсвечивать! Кому, скажи на милость, нужен твой неугасший молодой задор? Этим плоскогрудым шиксам в перманенте? Этим комсомольским мальчикам с головами, совсем свободными от мыслей, как у тети Ревы перед кончиной, – шоб ее дети были здоровы?! Таки нет!
Так ты просто сгоришь молодым факелом, и твои родственники не будут по тебе сильно убиваться, и твои родственники будут правы! Фима! Главное еврейское счастье в этой стране – дожить до преклонных годов и иметь свой кусок хлеба с хорошим куском масла, и шоб было чем не ударить лицом перед соседями, и нянчить внуков, и носить за ними горшок! И скажи мне, что это плохо!
Дядя Яков был мудр, но он любил выпить водки, и на улице его хватил удар, и он умер, не дожив до восьмидесяти. Но притом оставил детям кое-что.
Ефим Зиновьевич гордился собой. Ему было что оставить детям. Он не умел делать зубы, как дядя Яков, но он умел другое – бегать, суетиться, связывать готовые разорваться концы, доставать то, чего достать нельзя, уговаривать, обещать, сочетать взаимные интересы, естественно, не забывая своего. Кругленький был администратором. Причем в самом суматошном и непредсказуемом из миров – мире эстрады, телевидения, кино. Наконец-то наступило его время, – дела закрутились, пошли! Его не тянуло становиться продюсером, вести дело, самому тащить весь воз и рисковать – на это были другие. Но зато в своем деле – связывать концы – Фима считался незаменимым, и это была чистая правда!