В воскресенье мне предстояло ехать через всю Москву брать интервью у поэта-фронтовика Алексея Муравина. Старику было девяносто два, и вроде, по наведенным справкам, он еще не выжил из ума.
Перед этим почитала его стихи – искренние, добрые, жизнеутверждающие. Странно, что у людей, прошедших войну, мироощущение более светлое, чем у последующих поколений. Казалось бы, должно быть наоборот. Чем дальше от войны, тем поколение благополучнее. Но нет. Воевавшие умеют ценить радости мирного времени гораздо больше тех, кто рос в покое и благоденствии.
70-летие со дня Победы. Господи, думала я, какими же мальчишками пошли в бой нынешние ветераны, как же им было страшно, как же хотелось обратно домой…
Муравин жил на «Бабушкинской», довольно далеко от метро, в крохотной двушке облезлой панельной девятиэтажки.
Поднялась на лифте на четвертый этаж, позвонила в дверь. Звонок тренькнул слабо, будто и сам состарился вместе с хозяином. Открыла его жена, говорят, четвертая по счету, плотная, уютная, лет шестидесяти пяти, больше похожая на продавщицу маленького сельпо, чем на музу поэта. Татьяна Георгиевна. Прямо в коридоре окутывал запах лекарств и опрятного стариковского жилья. Коридор был узким, тускло освещенным висевшей на шнуре сорокаватткой, на ромбическом бугрящемся линолеуме стояло две пары стоптанных серо-коричневых тапок.
– Выбирайте любые, – великодушно предложила хозяйка.
Я сунула ноги в первые попавшиеся, спросила, где помыть руки. «Прямо как врач», – подумалось. И ванна, и туалет крохотные, обшарпанные, с обвалившейся местами плиткой и ржавыми разводами на потолке. Из крана методично и заунывно подкапывала вода на пошедшую мелкими серыми трещинками раковину. Руки вытерла застиранным, с вытертой махрой полосатым полотенцем – не знаю, чье оно, Муравина или его супруги. Создавалось ощущение, что все вещи в этой квартире выдохлись, выбились из сил после долгой службы и теперь просто доживают вместе с хозяевами, кое-как выполняя свое предназначение.
– Вот его последняя книга, – говорит Татьяна Георгиевна, протягивая мне тощее издание в мягкой обложке.
– Спасибо. А кто издал?
– Да кто ж сегодня издаст стихи? Сын Алексея Никитича. Подарок вот сделал отцу к 70-летию Победы.
– М-м-м. Но ведь Муравин же был известный в свое время поэт. Тем более что он фронтовик. А сегодня их, живых, вообще по пальцам пересчитать…
– Да никому они не нужны, – просто, без всякого трагизма сказала Татьяна Георгиевна, – ни поэты, ни фронтовики. Вот еще что, – тронула меня за руку, – он у меня лежачий и говорит с трудом, но вы не пугайтесь, ум у него еще ясный. Вы свои вопросы задавайте, он промычит, а я уж переведу.
Мы вошли в небольшую комнату, где на кровати у стены, завернутый в красно-черный клетчатый плед, лежал старик с закрытыми глазами, словно мертвый. Присмотревшись, я увидела, что плед все же мерно шевелится, значит, дышит.
– Алеша, Алеша, – Татьяна Георгиевна осторожно дотронулась до плеча мужа, – к тебе журналистка пришла. Хочет у тебя интервью взять.
Поэт открыл глаза – они оказались черны и глубоки, без мутной старческой поволоки. Еще сильнее выступили скулы и острый, с небольшой горбинкой, нос. Он силился улыбнуться – шея его напряглась. Я улыбнулась в ответ, но близко подходить не стала, подумала, вдруг ему это будет неприятно.
Муравин что-то неразборчиво и хрипло пробормотал.
– Я же говорила, что потребуется перевод, – грустно усмехнулась его жена. – Алексей Никитич говорит, что давно не видел такой красавицы, как вы.
Странно, почему-то этот комплимент от умирающего старика был мне приятен. Вместе с тем я почувствовала, что меня начинает бить озноб, – балконная дверь была настежь открыта. Холодный майский воздух плыл в комнату, но его свежие ароматы тут же тонули в вязкой лекарственной дремоте. Даже солнечный луч, в котором толкались суматошные пылинки, казался уставшим и лишним.