Уже темнело, по улицам зажглись фонари, людей в парке стало совсем мало – да почти никого. И желтые осенние листья, дождавшись этого безлюдья, стали очень красиво парами планировать с деревьев к земле: в одну сторону, в другую, чуть вверх и вниз… Конечно, это была их последняя песня, конечно, это был их последний танец… В городском парке всегда звучала музыка, и даже когда она не звучала, она все равно «звучала». И осенние листья по чистой дорожке перелетали под эту музыку далеко-далеко в конец парка, где в клетках неподвижно сидели облезлые орлы и равнодушно смотрели на это волшебство листопада. Конец сентября, дождя давно не было, и старые деревянные парковые скамейки были совсем сухие. Николай Афанасьевич лежал на скамейке, скрестив руки на груди, и смотрел на движущиеся облака. Он уже третий раз менял свое расположение на скамейке: то ему хотелось лететь навстречу быстроменяющимся облакам и сражаться с «ветряными мельницами», то ему хотелось вместе с облаками лететь низко над знакомыми улицами и шутить над прохожими, то ему хотелось сделать еще два-три глотка вина. Ему очень хотелось сделать еще два-три глотка вина, но бутылка давно уже стояла пустая. Вот уже последние двадцать лет в свой выходной день в театре он приходил к старому дубу и садился на эту скамейку: выпивал бутылку вина, разговаривал с дубом, вспоминал знаменитые театральные монологи и диалоги, философствовал, кое-что переписывал за великими драматургами и плакал. Ему было жалко всех: героев трагедий, актеров, игравших эти роли, зрителей, не проронивших и слезинки над чужим горем… И каждый день он отыскивал в зрительном зале вытирающую слезы зрительницу и шел к гардеробу, чтоб помочь ей надеть плащ и незаметно поклониться ей. Гардеробщицы переговаривались меж собой: вот именно так когда-то давно сходил с ума их любимый молодой актер Митенька.
Дождь все же пошел. Николай Афанасьевич еще какое-то время лежал на скамейке, но уже с закрытыми глазами, и радовался дождю. Капли дождя омывали его лицо, и он вслух громко и бодро произнес: «Вот умереть бы так! И сразу в могилку! И в друзья к какому-нибудь греку-философу и с ним говорить, говорить, говорить… И сочинить бы с ним трагедию “Христос до Христа”, – пьесу эту Николай Афанасьевич недавно начал писать, но после двух страниц стал говорить всем, что пока не пишется, – или сочинить бы с ним водевиль! Ха-ха-ха! А если он спросит: “Ты кто такой?” Господи, да ведь хочется еще что-то в этой жизни сделать хорошего, не убивая никого! Себя не убивая! Ха-ха-ха!» Усиливающийся дождь все же поднял Николая Афанасьевича со скамейки, он посидел еще немного и пошел от дождя под дуб. Под свой дуб… Он всегда обнимал дуб и разговаривал с ним: хвалился, жаловался, просил помочь, рассказывал о своих желаниях и всегда во всем винил только себя. Нет, иногда в чем-то виноваты были они вместе с дубом: «Вот мы с тобой решили, что надо идти и просить новую роль у этого злодея-режиссера… А он из этого такое представление устроил! Целый спектакль “Лишние люди!” Сбежался весь театр смотреть на унижение заслуженного артиста! И все меньше сочувствующих взглядов… Мне теперь стыдно получать свое жалование! Я подхожу к Эмилии Николаевне после всех… И она зачем-то мне стала молча подмигивать, будто она выдает мне не мое жалование».
Николай Афанасьевич обнял дуб, который был в два человеческих обхвата, начал целовать его и обходить вокруг него, прижавшись к нему щекой, – он так всегда делал и обходил вокруг дуба несколько раз… Но сейчас он уперся лбом в женские ноги в красных туфлях на высоком каблуке. Кто-то даже осторожно носочком постучал по его голове. Николай Афанасьевич не стал смотреть вверх. Нет, он много раз представлял себе какую-то необыкновенную встречу под этим дубом… С очень красивой и доброй своей зрительницей, которую не видел в зрительном зале уже десять лет; с театральным критиком Пименовым, когда-то напутствовавшим его очень добрыми словами; с известным режиссером для роли Гамлета.