Барабанную дробь
Заглушают сигналы чугунки.
Гром позорных телег –
Громыхание первых платформ.
Крепостная Россия
Выходит
С короткой приструнки
На пустырь
И зовется
Россиею после реформ.
(Борис Пастернак)
Поразительное явление: в стране, славной бескрайним самодержавием и полицейскими держимордами, одну из главных государственных задач выполняет общество. То, от чего зависит наполнение государевой казны – определение подлежащего обложению дохода – делают сами плательщики. Это – податные присутствия пореформенной России. Это – то, благодаря чему заслуживает изучения дореволюционная податная система. Соотношение государства и общества – вот то, что требует внимания историков в налоговой теме.
В 1990-е годы, когда историческая наука наслаждалась освобождением от идеологического давления советской эпохи, использование понятия «капитализм» применительно к дореволюционной России могло считаться политическим манифестом. «Капитализм» был в дискриминации как часть формационной теории, про которую даже в советское время было ясно, что она объясняет далеко не всё (вспомним споры об «азиатском способе производства»). Теперь страсти улеглись, и можно использовать это название – всё же достаточно распространённое и у современников тех дней – как идеологически нейтральное обозначение особого периода в российской истории.
Речь идёт о том времени, которое скрывается за принятым в научной литературе эвфемизмом «вторая половина XIX – начало XX века». О том историческом эксперименте, который так отличается и от предыдущего, Петровского, эксперимента, и от последующего, советского. Отличается личной свободой и уважением к частной собственности. И в то же время имеет кое-что общее: быстрый экономический рост с внедрением передовых промышленных технологий. Все три эксперимента окончились крушением, и раз за разом Россия оказывается у разбитого корыта. И по-прежнему нет единства мнений по вопросу о двигателе, который в каждом из этих экспериментов (хотя бы на начальной стадии) обеспечивал прорыв на зависть иностранцам и потомкам.
Предреволюционной России дважды не повезло по части исторического изучения. При советской власти её нельзя было изучать по-настоящему из-за причин идеологических. Серьёзные исследователи вынуждены были так маскировать свои истинные выводы повторением обязательных клише, что простое понимание смысла их работ представляет для современных студентов почти непреодолимую трудность. С падением же идеологических преград – снизился интерес. Исследователей и читателей манят новые, прежде засекреченные, архивные данные времён более близких к современности. Запретный плод сладок.
Между тем, полноценное изучение советской эпохи возможно лишь в сопоставлении с предыдущими, и прежде всего – с капиталистической Россией как ближайшим по времени опытом. В свою очередь, изучение капиталистической России, даже если оно ведётся автономно, подразумевает подспудное сопоставление с другими эпохами. Изучая, например, фискальную политику И.А. Вышнеградского и голод 1891–1892 гг., не обязательно приводить факты из 1931–1932 гг. Но при оценке смысла этого явления невозможно отвлечься от того, что мы знаем о трагедии начала 1930-х: и о новом масштабе цифр, и о политике советского правительства, резко отличной от действий правительства царского. Так и выяснение методов взаимодействия дореволюционного государства (отнюдь не демократического) с обществом подразумевает сопоставление с тем, что известно нам о системе, окончательно сложившейся в годы «великого перелома». И поиск ответа на вопрос о потайном механизме, который обеспечил невиданный взлёт России в эпоху капитализма.