Екатерина II вставала рано. То ли в подражание Петру Великому, начинавшему трудовой день до света, то ли в противоположность своей предшественнице, которая после развеселых ночных гульбищ отходила ко сну лишь на заре. Обычно государыня сама одевалась, зажигала свечи, а пару раз из озорства даже сама разводила огонь в камине, что угодливые историки вменили ей потом в повседневную привычку. Прибегать к подобным домыслам не следовало, она и в самом деле не была капризной в быту и часто повторяла: «Надо жить самой и давать другим». То и другое делалось ею с величайшей охотой, не убавившейся даже сейчас, в пору закатной зрелости.
Сегодня вышло проснуться совсем рано и так сразу, словно бы от властного толчка, каким часто награждал ее в свое время бесцеремонный муженек. Она удивилась появлению неожиданного соседа и пошарила рукой по постели – нет, никого. Значит, примстилось.
Движение нарушило покой лежавших в ногах собачек. Сэр Томас недовольно заворчал, а капризная Мими неприятно взвизгнула. В спальне было темно, тусклый свет от лампады не мог разогнать ночной мрак. Собачки успокоились, кругом стояла тишина, казалось, почивай себе без огляда, но сон отлетел. Екатерина продолжала нежиться до тех пор, пока в соседней туалетной не послышались тяжелые шаги горничной – мужиковатой камчадалки Алексеевой, набеленной и нарумяненной, подобно шаману на ее родине. Дитя природы доселе не научилась управляться в комнатах, казавшихся ей тесными, и поминутно натыкалась на мебель. Екатерина прислушалась к неловкому шуму. Вдруг раздался звонкий грохот, произведенный упавшим медным тазом, в котором приносился лед для обтирания лица императрицы.
«Вот растяпа, – воскликнула государыня, – придется все-таки отказать ей от места». Собачки снова заволновались, и Екатерина подгребла их к себе. В туалетной установилась тишина, Алексеева ползала по полу, собирая лед и наскоро обтирая его от сора передником. «Откажу, сегодня же откажу», – снова подумала Екатерина, но уже без прежней решимости, ибо не любила менять свою прислугу. Во время туалета она удержалась от выговора, памятуя правило – не выказывать гнев тотчас же. Потом прошла в кабинет, выпила крепчайшего кофе с гренками, покормила собачек и принялась за бумаги. От писания она испытывала истинное наслаждение, чистый лист манил ее, как ломберный стол заядлого игрока. Этому делу можно было бы отдавать все время, и, чтобы хоть как-то ограничивать себя, она приказала слугам очинивать только два пера. Первое предназначалось для утренних часов, и в такое счастливое время ее никто не смел тревожить. Привычный, точно соблюдаемый уклад быстро успокоил, и утреннее происшествие, к счастью неосторожной камчадалки, вовсе забылось.
Незадолго до девяти утра раздался знакомый стук в дверь, и в кабинет вошел статс-секретарь Храповицкий. Высокую должность он стал исполнять недавно, но до того уже долгое время состоял при государыне для совершения разных проворных дел. Храповицкий был сметлив и расторопен, почтителен без угодливости, остроумен без дерзости, услужлив без назойливости – словом, удобен на всякий случай, только чересчур проказлив, за что нередко испытывал недовольство государыни. Та, однако, мирилась с шалуном и далеко от себя не отпускала. Ценила, как и в прежнем своем секретаре Безбородко, преданность делу. Они вообще были людьми одного склада. Бывало прокутят всю ночь, а под утро отворят себе кровь из обеих рук, чтобы выпустить дурной угар, и в назначенный час предстанут пред державные очи – чистые, как стеклышки.
Екатерина посмотрела на вошедшего и усмехнулась: возможно, он и нынче прибегал к спасительной операции – опять едва не просвечивает, будто из царства теней заявился. Но догадки строить не стала, только кивнула в знак приветствия и показала глазами на приемную – кто, дескать, там дожидается. Это был знакомый, каждодневный ритуал: Храповицкий рассказывал о пришедших на прием людях, упирая на пикантные подробности, которые императрица затем ловко вплетала в беседу.