Про то, как болит голова, Ломов давно забыл. В черепной коробке творилось нечто отличное от боли; какая-то сварливая работа шла на клеточном уровне: что-то лопалось и снова срасталось. Словно рвалась жила во лбу. Но боли больше не было.
На город медленно падал рассвет. Невзрачные городские сумерки с глухим лаем помойных собак и апокалипсическим шумом мусоровозов. Редкий прохожий торопился под утро домой, ныряя в проушину арки, где косая тень пьяницы ползла и вытягивалась. Ломов с трудом собирал деструктивным сознанием рассыпающиеся по червоточинам памяти осколки вчерашнего вечера.
– А вы думаете всегда так будет, да? Работа, зарплата, пивка по выходным, нет, ребята, от выбора не уйти, – вещал человек с усиками, на отвороте кожаной куртки которого красовался имперский значок. – С кем ты и за кого, вот о чем думать придется. За Россию свободную или так – у ног тирановых псом его пристроился и лаешь на всех, кто против? Ни себе ни людям, как говорят....
– А свободная, это как? – вклинился свиньей Ломов в бесперебойную, как автомат, речь агитатора, – от кого свободная? – уточнил он.
– От кого, говоришь? – перенес все внимание на Ломова усастый, взъерошил волосы: – А от жидов. – Подмигнул, цыкнул языком и, стукнув кружкой о кружку Ломова, отхлебнул неаккуратно. Пиво потекло по усам, усастый поперхнулся, откашлялся, на стол брызнули слюни. Ломов нахмурился, подавив брезгливость; отодвинул свой подставочный кружок под пиво подальше и аккурат в него – тютелька в тютельку – вместил кружку.
– Ишь ты! От кого, говорит, – слизнул пивную пенку с усов, – а ты вот знаешь, что жиды и евреи, это не одно и то же? Ну, чего молчишь? – выкатил на Ломова глазища. С лица тек пот, он то и дело вытирал его платком, надраивал так, что лоснилось. – Жарко тут, – оправдывался, ерзая на стуле, – я тут давно столоваться-то стал, место хорошее, жарко только. – Достал мокрый платок, промочил сморщенное, как моченое яблоко лицо, заодно обмахнул со стола. – Да ладно, я сам на треть еврей, не бойся, можешь говорить, что замолчал-то? Буркнул свое и замолчал сразу…
– С чего это "сам"? – зазвенел в голосе Ломова натянутый нерв.
– А тебя как зовут? – вопросом ответил усачонок.
– Данила.
– Ну вот, видишь, и имя даже еврейское, а еще спрашиваешь. Да ты не стесняйся, у меня дед евреем был, в войну воевал, в первый же день погиб…
– От страха сердце что ли лопнуло, как у зайца? – съязвил Ломов и сам повеселел от своей шутки.
– От страха, – передразнил усачонок, – Дурак ты, Данила. Снарядом деда моего прихлопнуло… Повоевать не дали, сволочи! Фашисты!
– Да ты не горячись, – размяк сердцем Ломов. – Давай по пивку за деда твоего? Снарядом, говоришь, значит, снарядом, еврей, значит, еврей, чего расстраиваться?
– А давай по пивку, – повеселел и усастый и с еврейского вопроса легко перешел на еврейские анекдоты.
Ломов прикрыл глаза, отхлебнул обжигающего прохладой пива. Зажмурился от удовольствия. Мягко посадил кружку в кружочек. Будто от неаккуратного движения она разлетится. Заказал себе водки и сделал ерша. Приятно позванивали стаканы, поигрывала музычка. Собеседник жужжал под ухом, как безобидная муха, которую и прибить-то большой грех в такой сладостный момент, когда тело, как губка, впитывает в себя истому и леность, и душа наполняется праздником.
Ломов вспомнил, как в детстве его первый раз назвали евреем, тогда это было просто синонимом слова «жадина», к этому воспоминанию прилепились другие – в разное время сделанные замечания насчет чистоты национальности Ломова, все они собрались в один Кубик Рубика, замкнутый, но подвижный, вращались и задвигали друг друга, создавая в голове Ломова калейдоскоп пьяных видений. И в них Ломов пытался разглядеть что-то общее, понять, насколько вероятно, что все это – правда, что есть какая-то причина называть периодически его евреем. Или это вообще так заведено, и многие на протяжении жизни подвергаются этому и бывают обзываемы евреями. Любой же человек ловил хоть раз в свой адрес «дурака», чем же евреем обзываться хуже?