Пролог
В ночь Самайна вся деревня собралась на опушке леса вдали от тёмных приземистых изб и дрожащих на резвом осеннем ветру амбаров.
Ещё на закате девицы запалили круг из пяти костров, а замужние бабы неспешно прошлись вдоль леса, протягивая от дерева к дереву нити с железными подвесками. На подвески шло всё – ключи, подковы, девичьи лунницы, кольца и наконечники стрел. Главное, чтобы железные. Главное, чтобы добротно кованые.
Нити опоясывали всю границу леса – ни деревца нельзя было пропустить.
Только в эту ночь железа едва хватило. Деревенский кузнец сгинул в лесах ещё две зимы назад, а научить никого не успел.
Вот и берегли железные его творения, как зеницу ока, но всё ж понимали, что к следующему Самайну на все деревья подвесок может и не хватит.
Когда ночь вступала в свои права, все жители – от младенцев, до дряхлых старцев – собирались в круге из костров. С собой не брали ни браги, ни хлеба, только колодезную воду. Мужики садились прямо на землю, спиной к спине, а бабы вставали кольцом вокруг них.
Самайн всегда приходит с шелестом листьев, глухим громом и острой грозой. Замолкает лес, навострив свои ветви, прислушиваясь к отзвукам древней, как сам мир, силы.
И мужики деревенские замолкали…
…Когда женщины начинали петь.
Пели все. Кто как мог. Дитяти, только выползшие из колыбели, подвывали. Девчонки постарше тянули песню птичьими голосами, то и дело, цепляясь за материнские юбки. Девицы простоволосые и замужние бабы пели чисто, звонко, чтоб голоса их отдавались в далёких, видневшихся за деревьями вершинах гор. Сгорбленные старухи хрипели, и им вторили своим плачем новорождённые малютки.
Женщины пели до зари, а мужчины сидели у их ног, вверяя в руки матерей, жён и дочерей свои жизни.
Никто не смел, прервать Песнь. Никто не смел, выйти за круг из костров. И никто не ожидал увидеть на заре человека, ковыляющего из леса со свёртком в руках.
Чужак.
Слово сорняком выросло на устах каждого, кто провёл ночь в огненном круге.
Чужак, что сорвал нити с подвесками, не заметив их.
Чужак, что едва не прервал Песнь. И прервал бы, приди он на пару мгновений раньше.
Чужак, на руках у которого в свёртке из свалявшейся ветоши спал младенец.
Так Локка, кузнец, и дочь его Рогнеда, пришли в деревню.
Так начался последний куплет Песни.
Староста
Староста устало вздохнул и опрокинул в себя кружку добротного эля. В их деревне такого отродясь не делали, а тут чужак северный принёс целый бурдюк.
– Это откуда добро такое? – спросил староста, смотря снизу вверх на незваного гостя.
Смотреть иначе на него было нельзя – чужак был выше любого из деревенских мужиков на целую голову, а старосты – так и на две.
– С родины моей, добрый человек, – отвечал северянин с жёстким рычащим говором.
– А родина твоя где? – прищурился староста.
– За морем, добрый человек. Там, где льды – колыбели, а корабли со змеиными носами режут волны.
Староста хмыкнул, садясь на скамью у накрытого стола. Гостю сесть не предложил.
Свёрток на руках чужака зашевелился, и в полутёмной избе сверкнули голубые, как те самые льды, глаза.
– Это что у тебя? Сын что ли?
Лицо северянина вмиг потеряло напряженную суровость, и он бережно поправил ветошь, укрывая ребёнка.
– Дочь.
– А мать где? – спросил староста, и чуть не отпрянул от взгляда, брошенного на него чужаком.
– Нет, матери, – холодно ответил северянин, пятясь, будто собираясь уйти.
– Э, ты постой, – староста махнул рукой своей жене, до того сидевшей в кутном углу, и дородная женщина быстро поставила на стол ещё одну тарелку. – Садись, поешь. Дитятю можешь жёнке моей отдать, она своего кормит, и на твою молока хватит.
Чужак вернулся к столу, с трудом умещая себя на узкой скамье. В избе он был, как ястреб, забравшийся в скворечник.