В октябре сорок пятого над болотами и сопками Даютаевского укрепрайона уже безбоязненно летали птицы, главным образом стервятники, и лишь изредка слышались человеческие голоса или громыхал взрыв мины-ловушки. А ведь совсем недавно здесь были страшные бои с участием японских смертников…
В удобной седловине Двуглавой сопки, попавшей в историю второй мировой войны, обосновалась почти мирная команда старшины Барабанова. Была она собрана из бойцов различных подразделений полка. «Трофейщики» — называли их в полку и еще — «трофейной командой». Собирали трофеи и металлолом, оставшиеся после боев. Возле лагеря уже громоздились горы сожженного, изувеченного металла — танки, самоходки, остовы машин, раздавленные гусеницами пушки и гаубица с разорванным стволом. Тут были и груды японских касок, непригодное стрелковое оружие, стальные опоры проволочных заграждений, вагонетки, рельсы, стальные балки из артпогребов и многое другое.
Был яркий солнечный полдень, обычный для маньчжурской осени. Старшина Барабанов, рыжеусый упитанный мужчина лет тридцати — тридцати пяти, сидел на чурбане возле приземистой летней печи и ковырял а зубах бамбуковой зубочисткой. Его большая спина под комсоставской габардиновой гимнастеркой блаженно впитывала тепло. Он добродушно щурился и поглядывал на повара Мотькина, который ему почему-то нравился, хотя был хитрюга и сачок. Мотькин, тяжелый в кости, краснощекий и тоже справный на вид, ныл, развалясь на траве:
— Маета одна, а не служба, ей-богу! За дровами посылай, за водой посылай, никто сам не принесет. А печку самураи сложили — специально, чтобы поиздеваться над Россией. Полено засунуть — так плашмя лечь надо. И щекой к земле прижаться. Полоса препятствий, а не печка. Война давно кончилась, а я, можно сказать, все воюю, по-пластунски ползаю.
— Мученик. Орден тебе за труды выписать? — старшина выплюнул зубочистку и достал часы из кармана-пистона широченных галифе. — Вон пузо натренировал. Как у завмага. Скоро вожжой подпоясываться будешь, другие снасти не сойдутся, однако.
— Это от жары, товарищ старшина. — Мотькин подумал и добавил: — И хорошего здоровья.
— Будет скоро тебе и холод…
Обед подходил к концу. Солдаты пили чай за дощатым столом, врытым в землю. Некоторые уже мыли котелки, толпясь у чана с горячей водой. Бравый ефрейтор и весельчак Костя Зацепин верховодил за столом.
— Так вот, братва, встречаются на том свете китаец, японец и русский…
— Старо! — зашумели солдаты. — Имей совесть, ефрейтор. Чья теперь очередь?
— Ишь ты, — удивился старшина, — значит, соревнуются?
— А что им не соревноваться? У печи не им стоять. — Мотькин встал и демонстративно заглянул в котел. — И пули над ними не свистят. Живут на всем готовеньком. Вот и полоскают языками.
Следующим рассказывал рядовой Кощеев. Мятая пилотка под мятым погоном, невзрачный, тощий — какой-то несобранный, колючий, — он сразу не понравился старшине, как только тот увидел его в своей команде. Похоже, и старшина не понравился Кощееву, хотя от явных дерзостей Кощеев воздерживался. Барабанов навел справки в полку. Одни говорили, что Кощеев — типичный армейский хулиган, другие — геройский парень.
«Значит, оторви да брось, — решил Барабанов. — Вот бог послал напоследок!»
Кощеев отхлебнул из кружки и спросил:
— Китайский, что ли?
— Уговор был, только китайские, — Зацепин даже привстал, чтобы лучше слышать.
— Ладно. — Кощеев наслаждался тишиной. — В общем, родился на китайской земле умный мужик. Не голова у него, а дом советов. Что ни спросишь — все знает, стерва. Хоть не спрашивай. И была у него жена. По-нашему она — Маруся, а по-ихнему… — он произнес, понизив голос, словцо, и солдаты захохотали.