Дверь была открыта, в коридоре – свалка. Наметанным глазом он оглядел ее. Рожок для обуви? Повертел в руках.
В кресле сидела Яло и тыкала в мобильник. Бедра обмотаны шарфом.
– Привет! – Он оглядел комнату. Понял, что всё еще держит рожок, положил его.
Яло подняла глаза:
– А, Сережа… – Она тоже называла его Сережей. – Чай будешь?
Она пошла на кухню, он продолжал разглядывать комнату. Сервиз на месте. Потрогал абажур над головой, запахло пылью. В кухне засопел чайник.
Яло стояла у плиты и грела ладонь над паром. Стала поправлять шарф на бедрах.
– Как дела? – спросила, глядя на чайник.
Чайник уже пускал молочный пар.
– Дела – у прокурора…
– Слей это. – Сунула ему чайник со старой заваркой.
Снова коридор, горы обуви. Носик чайника слегка отбит, но это не трагедия. Тоже пригодится.
Ощупал стену в поисках выключателя. Вспомнил, как приносил сюда стульчик, снимал тапки и вставал, чтобы дотянуться. Снимать тапочки его приучила Баболя.
Зажглась лампочка в самодельном абажуре, он помнил, как Баболя его делала, а он стоял возле стола. Внутри ванной тоже было как раньше. Сидушка с натянутым на нее вязаньем. Щетки с окаменелыми комочками пасты. Узнал свою, маленькую.
Яло курила на балкончике.
Отложила сигарету, заварила ему чай.
– Как она? – спросил, грея ладонь о чашку.
– Сейчас увидишь.
Он поднес чашку к лицу и погрел ею губы. В квартире холоднее, чем на улице.
– Пойду скажу, что ты пришел. – Яло поднялась. Пока он ходил, она причесалась, исчез шарф. Ей где-то двадцать три. Как и его второй жене, теперь уже бывшей.
– Она не спит?
– В шесть просыпается. – Яло зевнула. – А потом у нас утренние процедуры.
– Думал, еще спит.
– Говорю, в шесть, а иногда в пять. Плохо слышать стала.
– А что с отъездом?
– Что – с отъездом? Пока жива – какой отъезд? На днях что заявила? «Пока не свозите в Ленинград, не помру, буду вас мучить…» Налить еще?
Он пододвинул чашку.
– Я говорю ей, – Яло подняла чайник. – «Куда тебя такую везти, в какой Ленинград?..»
– А кровать?
– Что – кровать? На месте, блин, куда ей деться…
– Вну-у-ча! – донеслось из спальни.
– Че-е-его?! Ну че-е-его тебе?!
Голос Баболи был тем же, без перемен.
– Вну-у-ченька!
– Не слышит, блин, тетеря. – Яло плюхнула чайник, крышка покатилась, он успел поймать.
Баболя была его няней. Баба Оля, если правильно. Но все ее называли Баболей. И он ее так называл.
Родители весь день работали. Родственников в этом городе, куда их прислали по распределению, у них не было. С детсадом тоже не получилось. Больше болел, чем ходил туда. И ничего не мог там есть. Родители не знали, что с ним делать. И отдали Баболе.
Ему было два года. Он еще не говорил. «Сирожетдин? – переспросила Баболя мать. – Будет Сережа».
Баболя жила с внучкой, высокой, еще и туфли на каблуке. Внучка только окончила школу, уехала в Ташкент поступать в пединститут. Поэтому Баболя была одна. Внучка пару раз приезжала, они закрывались в спальне, шептались. Иногда шепот переходил в крик. Кричала внучка, Баболя голоса не повышала, держала питерскую марку.
А у него с Баболей всё складывалось отлично. Он ел всё, что она готовила. Она накрывала стол в гостиной. «Сервировала», говорила она. Даже обычный суп они ели из сервиза. Хотя обычных супов у нее не бывало, всё с выдумкой. Не так, как в садике, не так, как дома, не так, как в Ургенче у бабушек и дедушек, куда его возили два раза. Оба раза в Ургенче он болел, перепугав своих родных бабушек. А у Баболи даже не пытался заболеть.
На выходные он бывал дома с родителями. Смотрел телевизор или гулял сам во дворе. Родители между собой говорили по-узбекски, а с ним – по-русски. Ему делалось скучно, и он шел к Баболе, в выходные тоже. Стучал в дверь условным стуком. «Иду-иду», – слышалось изнутри. И звук каблуков. Баболя дома ходила в той же парадной обуви, что и на улице. Тапок не признавала. Только когда ноги распухли, перешла на тапки, нарядные, с меховыми помпонами. Он пару раз тайно терся о них щекой.