Алексей Конаков
О чем рассказала Сесиль?
Петербургский поэт Алексей Порвин давно и хорошо знаком читателям. Первый сборник его стихотворений, «Темнота бела», вышел в 2009 году и сразу обратил на себя внимание как литературного цеха, так и широкой публики. Уже в этой книге автором был счастливо найден совершенно особый, ни на кого не похожий стиль, сочетающий традиционность формы (классическая силлабо-тоника, снабженная рифмами и организованная в правильные строфы) с подчеркнутой герметичностью, «темнотой» содержания. Сочетание оказалось на редкость плодотворным; разработке открывающихся здесь богатейших возможностей посвящены три последующих сборника Порвина: «Стихотворения» (2011), «Солнце подробного ребра» (2013), «Поэма обращения. Поэма определения» (2017). «Эти стихи <…> буквально взрывают изнутри ту железную рамку, в которой им жить», – писал в 2014 году Иван Соколов, и данное наблюдение по-прежнему справедливо; собственно, продуктивность конфликта между консервативной формой и авангардным содержанием столь высока, что, кажется, Алексей Порвин может описывать, исследовать, использовать этот конфликт чуть ли не всю жизнь.
Новая книга поэта как будто подтверждает такую догадку. Открывая сборник, мы вроде бы находим в нем именно то, что с самого начала ожидали найти: соединение традиционной, чтобы не сказать архаичной, просодии (книга начинается торжественными амфибрахиями, заканчивается подвижными хореями) с переусложненным – не проясняющим, но именно «затемняющим» – взглядом на мир: «Нарост, что на ветке прибрежного времени сказан, / в тебе накопился горчащий сомнением сок, столь желанный / скоплению тли: пусть в погоде кишит кислородная тьма – / ты жаждешь предстать ответвленьем, свою породить / листву для попрания дней фотосинтеза – в этих законах / так ясен обмен, что потребна сердцам хоть какая-то дымка».
Какова природа этой «темноты»?
Прежде всего – обостренное внимание к деталям, к цветам и формам мира. Усердное вглядывание в поверхность и в сокрытую за ней глубину. Внезапное падение в эту глубину – оказывающуюся вдруг совсем не пустой и не однородной, но пестрой и разноакторной, кишащей мириадами сущностей, кипящей миллионами взаимодействий, – схожие ощущения испытывает человек, впервые смотрящий в микроскоп. В итоге месседж каждого отдельного стихотворения словно бы растворяется в изобилии мельчайших подробностей, создающих муаровый, маскирующий эффект. (Кирилл Корчагин недаром говорит о парадоксальной «прозрачности» порвинских текстов, «скорее скрывающей от читателя изображаемое, чем выставляющей его напоказ»; Александр Житенев недаром сомневается в возможности нащупать единую линию стихотворения и предлагает вести речь о расходящихся пучках ассоциаций, об «ассоциативной парадигме».) Все это дополнительно осложняется прихотливым синтаксисом – пристрастием Порвина к причастным и деепричастным оборотам, идущим сплошной чередой, теснящим друг друга и еще больше запутывающим изображаемую картину: «В бога наливали измождённое питьё, / в крае сколотом засела память / о людских неправомерных ртах, / рану отрицающих во имя беглой / жажды, избегающей надзора, / утоленьем заменяющей словá».
Платой за преимущества подобной поэтической оптики оказывается искушение пространством, почти неизбежно настигающее автора. Виктор Iванiв считал, что стихи этого поэта «возвращают нас к самим истокам акмеизма. Именно вещный мир <…> – отличительная черта Алексея Порвина». Но если акмеизм был «тоской по мировой культуре», то в случае Порвина (с его любовью к мелочам, частицам, крупицам, растительному ветвлению и насекомому копошению) речь, скорее, следует вести о