В этой книге собраны и представлены на суд взыскательного читателя ряд сочинений по русской литературе и, несколько расширяя предмет, русской словесности – от алфавита и орфографии до историографии. Автор не является профессиональным литературоведом или, упаси Бог, литератором. Энциклопедии обычно определяют его как «публицист, политический деятель, консервативный идеолог, русский националист».
Эти четыре характеристики, пожалуй, исчерпывающе описывают тот взгляд на русскую литературу, который представлен в этих очерках. Это взгляд пристрастный, партийный, временами рассчитывающий на «первый-второй», стремящийся мобилизовать прошлое и настоящее великого русского слова на защиту русской национальной идентичности и призывающий писателей и поэтов на ту великую мировую войну между цветущей сложностью традиции, и слякотностью толерантного разложения, которая сегодня кипит от Миннеаполиса и Парижа до Киева и Минска.
Мой друг Дмитрий Ольшанский иногда упрекает меня в «комиссарском подходе» к культуре. Никакой однобокости или ущербности в таком взгляде на русскую литературу я не вижу. Напротив, абстрактный «эстетизм» и внепартийность являются, чаще всего, лишь дымовой завесой антинациональной и леволиберальной пропагандой с её неизбежными камланиями вокруг «Пушкина-негра».
Впрочем, автор надеется на то, что эти очерки доставят читателю не только политическое, но и, до известной степени, интеллектуальное и эстетическое удовольствие. Всегда, когда мог, я старался писать легко, обсуждая интересные смысловые детали, и не брезговал высказываниями от первого лица и мемуарными вставками. Хотя, если говорить о личном, большая часть этих текстов могут быть сведены к одному жанру – запоздавшие сочинения.
Писать сочинения по литературе в отрочестве и юности было для меня невыносимой пыткой. Не то чтобы я литературу не любил – будучи маленьким советским гуманитарием я был неплохо в ней подкован, читал многое из того, чего мои сверстники не читали и того, что им читать не полагалось, располагал солидной отцовской библиотекой, в которой, конечно, не было подростковых сокровищ вроде «Дюмы», зато было немало сокровищ от ксероксного Набокова и пушкинских эпиграмм до Мэри Стюарт и Честертона.
Да и сама жизнь в артистической семье волей-неволей предполагала сопричастность русской литературе. Когда на стене дома почти как икона висит портрет Пушкина, а отец берет тебя на концерт исполняемых им песен на стихи Дениса Давыдова и ты с младых ногтей уверен, что «я люблю кровавый бой, я рожден для службы царской», а потому «за тебя на черта рад, наша матушка Россия», всё это имеет значение.
Но сочинение-то тут причем? Сочинение в советской школе было крайне своеобразным жанром. От учащегося требовалось высказывать «мысли о прочитанном». Однако высказывать действительно свои мысли, напирая на местоимение «я» тоже было чревато. «От первого лица» полагалось повторять общепринятые лицемерные формулы в строго отмеренной дозировке.
С чужими мнениями тоже было непросто – категорически запрещалось пользоваться какой-либо филологической, исторической, публицистической литературой, кроме, разве что, присяжных революционно-демократических критиков Белинского и Добролюбова. Как в детективах каждый следующий великий сыщик живет так, как будто никогда не читал про Шерлока Холмса, так и мы вынуждены были делать вид, что никакого литературоведения не существует и осмысление Грибоедова, Гоголя и Островского начинается с нас и нашей Анны Иванны как с чистого листа.
Интересуясь историей с того самого момента, когда научился читать, я рано усвоил из историографии совсем другие принципы интеллектуальной деятельности. Твое мнение должно выводиться из сочетания внимательного анализа текста, рассмотрения его интеллектуального контекста и должно продолжать историографическую традицию обсуждения вопроса. Если оно при этом еще и будет само хорошо написано, то совсем прекрасно, историография тоже важный литературный жанр.