Высокий старик-индеец в потертых ливайсах с красивым зунийским[1] ремнем. Длинные, совершенно седые волосы стянуты малиновым шнурком на затылке. Странное дело: целый год мы непременно оказывались у Ангела в одно и то же время. Но не одновременно. В смысле прихожу я в понедельник в семь или, допустим, в пятницу в полседьмого вечера, а он, представьте себе, уже там сидит.
Миссис Армитейдж ничем на него не походила, разве что оба дряхлые. Нью-Йорк, прачечная “Сан-Хуан” на Пятнадцатой улице. Пуэрториканцы. Весь пол в мыльной пене. Я тогда была молодой матерью, стирала пеленки с утра по четвергам. Миссис Армитейдж жила этажом выше, в квартире под номером “4-С”. Однажды утром в прачечной она дала мне ключ, а я его взяла. Она сказала: если однажды в четверг я не увижу ее здесь, значит, ее больше нет; не буду ли я так любезна зайти и обнаружить ее тело. Разве можно просить о такой страшной услуге кого бы то ни было, и вдобавок это обязывало меня стирать именно по четвергам.
Умерла она в понедельник; с тех пор ноги моей не было в “Сан-Хуане”. Тело обнаружил консьерж. Каким образом, не знаю.
Первые несколько месяцев мы с индейцем никогда не разговаривали между собой в прачечной Ангела, но сидели рядом, на желтых пластмассовых стульях, соединенных вместе, – такие обычно стоят в аэропортах. Их ножки, скользя по драному линолеуму, издавали звук, от которого ныли зубы.
Обычно он сидел, прихлебывая “Джим Бим”, глядя на мои руки. Не прямо, а в зеркале напротив нас, висевшем над стиральными машинами “Супертемп”. Поначалу я реагировала спокойно. Старик-индеец смотрит на мои руки в грязном зеркале между пожелтевшим “ПРОКАТ УТЮГА – ДОЛЛАР ПЯТЬДЕСЯТ СЕАНС” и флуоресцентно-оранжевым: “ГОСПОДИ, ДАЙ МНЕ ДУШЕВНЫЙ ПОКОЙ, ЧТОБЫ ПРИНЯТЬ ТО, ЧЕГО Я НЕ В СИЛАХ ИЗМЕНИТЬ”. Но потом призадумалась: может, у него пунктик какой-то? Стало неуютно: он же смотрит, как я курю, как сморкаюсь, как листаю старые-престарые журналы. Леди Бёрд Джонсон[2] спускается по порогам.
В конце концов он меня довел, я сама уставилась на свои руки. И заметила его полуухмылку: он меня застукал, когда я на свои руки уставилась. И наши взгляды впервые встретились в зеркале, под табличкой “НЕ ПЕРЕГРУЖАЙТЕ МАШИНЫ”.
В моих глазах – паника. Смотрю себе в глаза и снова на свои руки. Мерзкие возрастные пятна, два шрама. Совершенно не индейские, нервные, одинокие руки. Дети, мужчины, сады – все это читается по моим рукам.
Его руки в тот день (в день, когда я всмотрелась в свои) лежали на туго натянутой васильковой джинсовке, на его бедрах. Вообще-то его руки почти всегда дико дрожали, а он этого вовсе не прятал – сидел с руками на коленях, хоть бы хны. Но в тот день приказал рукам не шевелиться. От натуги костяшки совершенно побелели – а так-то пальцы у него были саманного цвета.
Я всего один раз разговаривала с миссис Армитейдж не в прачечной: когда в ее квартире засорился унитаз и вода хлынула на мой этаж по люстре. Лампочки не гасли, вода струилась по ним жидкой радугой. Миссис Армитейдж стиснула мой локоть своей холодной умирающей рукой и сказала: “Это же чудо, правда?”
Его звали Тони. Он был апач-хикарилья с севера штата[3]. Однажды я, не глядя, поняла, что это его красивая рука легла на мое плечо. Он дал мне три десятицентовика. Я не поняла, чуть было не поблагодарила, но тут же увидела: его вконец трясет, с сушками не управиться. Пока ты трезвый, это дело непростое. Одной рукой поворачиваешь стрелочку, другой вставляешь десять центов, опускаешь поршень, а потом выворачиваешь стрелочку обратно, чтобы вставить еще десять центов.