Старый Бог Кэры Кудан, вечный сват земли и неба, проносился в воющей вышине, и его шестикрылая Белая Орда швыряла белые хлопья на уснувшие внизу поселки, стонала в горных вершинах, морозила городские дома и еще встречающиеся иногда на его пути – хоть и все реже с каждым годом – затерянные юрты. А наверху, в самом сердце его владений, маленькая белая скорлупка самолета прокладывала свой путь – как вечную победу временного над постоянным – и крохотные люди внутри спокойно дремали в креслах, потягивали лениво томатный сок, и не было им никакого дела до безвременья, до зимы, до степных духов той земли, к которой они приближались.
Публика в салоне была весьма разнообразной, как всегда бывает на международных рейсах. Казахи, возвращавшиеся на родину, сверкавшие подчеркнуто-европейскими светскими улыбками, которые уже в аэропорту, при встрече с близкими, сотрутся, слетят, сменившись совсем другим, домашним, понятным выражением; русские и немцы, чьи предки когда-то белыми костями легли в этих краях – летевшие над той же степью, так же ее любящие, скучавшие по ней в разлуке – но видящие ее, пожалуй, совсем другими глазами; любопытные иностранцы, прижимавшие к иллюминаторам носы и пытающиеся разглядеть за белой небылью огоньки городов незнакомой для себя страны; уйгуры, корейцы, татары – все те, кого ждала в ладонях из гор старая Алматы, сонная под выпавшим снегом.
Убедившись, что вся подотчетная ему испанская делегация, утомленная долгими перелетами от самого Мадрида, дремлет, Дамир тоже начал вглядываться в белую муть в иллюминаторе. Как в детстве, ему почему-то показалось особенно важным разглядеть под крылом самолета самый первый огонек города, ждавшего его вдали. Он бывал в этом городе совсем малышом, лет до пяти, еще не понимая, насколько другим был тот мир, в который он окунался в те короткие визиты. Они запомнились ему сплошным потоком незнакомых лиц, которые считались его родственниками, канатной дорогой на Кок Тобе и величавыми слонами в зоопарке, а особенно – невообразимым смогом и запахом казы и яблок, которыми его угощали. Тогда маленький Дамир смущался, все эти люди были ему чужими, ему приходилось говорить по-русски, потому что казахского он не знал совсем, – и он путал «ты» и «вы», и не хватало слов, и он переходил на привычный уже испанский и жесты, а большие люди вокруг находили это забавным. Кто-то угощал его бешбармаком, а другие спорили о том, настоящий ли это рецепт бешбармака и вообще – почему он бешбармак (пять больших пальцев), а не бес-саусак, но спор выходил бесплодным, потому что и казахский язык многие в семье как следует не знали. А Дамир смеялся, угадывая детским чутьем комичность этой межкультурной оторванности.
И вот теперь он сам себя чувствовал, как этот самый неправильный бешбармак, составленный из теста и мяса самых разных народов. Он, испанский гражданин с то ли славянским, то ли тюркским именем, с приподнятыми к внешним уголкам глазами, неожиданно доставшимися от казахского деда через поколение, русским тяжеловатым подбородком, унаследованным от бабушки, римским носом и точеной линией скул испанского отца – странная смесь, не принадлежащая ни одной земле мира. И внешне, и внутренне он был, пожалуй, похож на тех арабов Аль-Андалуса, что уже пришли на иберийскую землю и считали ее своей, но где-то, в уголках генетической памяти, еще помнили маки других степей и снежные вершины совсем других гор. А вот где находятся эти горы – Дамир не знал. И, может быть, поэтому, когда он искал первые огоньки в черно-белом рисунке заснеженной земли, какое-то странное предчувствие, словно привкус полыни в горле, сбивало порой дыхание.