Лайлели, чья душа была неспокойной, как чайка с крыльями выпи, как тревожные сумерки города, в которых осенний ветер мечется над столиками чайных, разрывает в клочья сигаретный дым и осыпает пеплом пиджак старика.
Лайлели, чей платок был чёрен, как ночные глаза любовника, пальто серым, но кроссовки позолоченными с красными стразами, отчего люди на автостанции запомнили её больше, чем Фатиха. Люди мало запомнили Фатиха в очках с отражениями кедров, в курточке из искусственной кожи да школьных туфлях, которые давили ему ноги. Других не нашёл он – насмешливые братья спрятали его обувь под крышей.
Братья Фатиха никогда не говорили с людьми общины Лайлели, и в чайной сидели поодаль, но по жестокости сердца не уступали им. Братья Лайлели упустили дела в торговле коврами, а чтобы исправиться, сговорились выдать сестру за родича, известного в каждом доме плененного скалами городка. Старше Лайлели на полвека был родич, белая борода его торчала остро, а лицо истлело.
Когда намерения семьи стали притчей улиц и дворов, слух донёсся и до Лайлели. Слух подкрался шёпотом рыночной площади, беглыми глазами подруг. Ужаснувшись, бросилась она в кедры, которые растут на скалах за городскими улицами. Туда же забрёл и Фатих, чтобы вдали от людей переписать поэзию из головы в тетрадь.
Он увидел громады слёз Лайлели, чья кожа была белее зимы, а имя хранило вкус варенья из инжира. Он увидел локоны, что выбились из под платка, скользкие, словно после купальни. Локоны оплели Фатиха шёлковыми цепями.
Лайлели же, имея коварство женщины, зная, что Фатих – юноша, над которым смеются не только на улицах¸ но и в собственном доме за поэзию и нездешние мысли, уговорила его прийти к автостанции до того, как тени гор упадут на убогие окраины. Потому что хоть и была Лайлели смелой и тревожной, для побега хотела она сообщника. Сердце её металось, как рыба, чей рот подвешен на металлический крючок.
Фатих же, увидев блеск печали на её лице, узнал любовь, и поклялся в верности этой юной и лукавой, как ящерица, женщине. Он сходил в свой бедный дом, положил в пакет хлеб и баночку соли, не найдя, как переобуться, достал старые туфли. Лайлели же забрала деньги и ножик с серебряной ручкой. Спрятала под широкую кофту в катышках с чужеземной надписью «Gucci».
Ни слова не сказала она матери, которая звала детей в младенчестве сладким лукумом, а теперь боялась старших сыновей, как пеструшка коршунов.
Закоулками пробежала Лайлели к автостанции, отражаясь в зеркалах, устроенных нарочно против окон.
Знала она, что автобус уйдет до вечернего намаза и, пока в городе будут говорить с Богом, отъедет далеко за горы, на шоссе. Знала она, что не скоро потеряют и Фатиха, которого она позвала, потому что некого было звать, а носить с собой одиночество она не привыкла.
– Всё равно над ним смеются не только в кофейнях и на рынке¸ но и в собственном его доме, – так думала она.
Фатих же пошёл за нею, как железо идёт за магнитом.
Лайлели, оставившая позади высокомерие гор и гранатовые деревья сада, я буду говорить о тебе сегодня нашим друзьям. Нашим дорогим гостям я буду говорить о тебе, потому что есть у меня слова, сжигающие губы.
Сойдя в город, испугались они своей судьбы. Тысячи окон смотрели равнодушными глазами, а толпа несла похожие лица и задевала беглецов стремительными сумками.
Продавцы размахивали дымом жаровен, угольной корочкой покрывались каштаны. Мимо стен бегал ветер, играл непокрытыми волосами женщин, спалёнными краской и хной, женщин с обнажёнными ногами, смущавшими взор Фатиха.
Люди, одетые тёмно в преддверии зимы, стремились в разные стороны. Никогда не видели Лайлели и Фатих столько народу. Люди спускались под землю, вливались в быстрые трамваи, стояли под крышами остановок, торговали, но покупали мало, а больше курили по чайным.