«Чаю и чую»
Личность и поэзия Ивана Коневского
«Он сыграл у нас ту же роль, что Рембо в конце 60-х годов во Франции» – так в свое время обозначил место Ивана Коневского в нарождающемся русском символизме Е. В. Аничков.[1] Кому-то, возможно, соположение этих фигур покажется не вполне корректным, и тем не менее, если вынести за скобки вкусовые в значительной мере, индивидуальные представления о масштабе той или иной творческой личности, имеются достаточные основания для проведенной параллели. Оба поэта были отверженцами по отношению к широкой литературной среде, оба были наделены творческим даром исключительной силы и своеобразия, духовной зрелостью, обретенной ими в ранней юности; наконец, оба писали на протяжении всего лишь нескольких лет. И если Артюр Рембо сам оставил творчество в 1873 г., в девятнадцатилетнем возрасте, стал авантюристом-негоциантом и дожил до 37 лет, то Иван Коневской (настоящее имя – Иван Иванович Ореус; 1877–1901) последнее стихотворение сочинил за три дня до гибели: он утонул, купаясь в лифляндской реке, не достигнув 24 лет.
Кардинально различной, однако, оказалась судьба творческого наследия французского и русского поэтов. До Рембо, уже в «постлитературный» период его жизни, доходили известия о пришедшей к нему славе, к которым он относился с полным равнодушием; ныне он – общепризнанный классик мирового значения. Ивана Коневского сегодня знают лишь немногие ценители русской поэзии символистской эпохи. Показательно, что выступление З. Г. Минц о нем на тартуской Блоковской конференции 1975 года было упомянуто в хроникальном отчете как доклад «о забытом поэте И. Коневском».[2] Но таким же забытым казался этот поэт и для его младших современников. Видевший в Коневском «чудесного Святогора слова», Сергей Бобров заявлял: «Мы не можем скрыть нашей крайней скорби о том, что поэт сей теперь, через какие-нибудь 11 лет после смерти своей – забыт, забыт совершенно. Знать пару стихотворений его из старых альманахов – это редкая утонченность. А между тем на поэтическом горизонте нашем после Тютчева не было столь огромной фигуры».[3] Слова о полном забвении в данном случае не совсем соответствуют действительности: имеется немало прямых свидетельств, подкрепленных специальными исследовательскими изысканиями, о том, что Коневской оказал заметное воздействие и на других символистов, и на поэтов постсимволистской эпохи,[4] – однако того места в истории русской литературы и в читательском сознании, которое ему по праву принадлежит, он не занял и по сей день.[5]
В статье «Иван Коневской. Поэт мысли», написанной в середине 1930-х гг., но опубликованной в извлечениях лишь в новейшее время, Н. Л. Степанов дал краткую общую характеристику этого мастера, которая остается исключительно точной и емкой в своих наблюдениях и выводах:
«Коневской не был организатором новой поэтической школы, как Брюсов, он не был реформатором, ниспровергавшим все поэтические принципы, как Хлебников или Маяковский, или “прóклятым поэтом” вроде Рембо. Он был отъединенным мечтателем на рубеже двух эпох, творчество которого с почти хрестоматийной ясностью предсказывало дальнейшее развитие русского символизма. Вместе с тем его творчество являлось звеном, связывавшим символизм с русской поэзией XIX в., с Баратынским, Тютчевым, Кольцовым, Ал. Толстым.
Коневской являлся одним из наиболее последовательных “поэтов мысли”. Поиски смысловой поэзии, философской лирики, отличающие творческий метод Коневского, представляют не только исторический интерес для современной поэзии. Многие поэты сейчас также пытаются найти путь к философской лирике, к смысловому обогащению слова. В этом отношении поэзия Коневского представляет поучительный эксперимент, не удавшуюся до конца, но тем не менее чрезвычайно интересную попытку создания “мыслительной” поэзии.