Начальница Смольного института оказалась похожей на бабушку Прасковью Евдокимовну и была, наверно, её ровесницей. Бабушка по приезду в Петербург закрасила седину смесью луковой шелухи и ромашки, отчего её седые волосы стали желтовато-песочными. Крупные локоны, обрамляющие лицо начальницы, были того же цвета. Бабушка носила чепец, эта уважаемая дама – тоже. Но глаза Амалии Львовны не были похожи на бабушкины. Таня уже заметила, что у добрых, часто улыбающихся женщин появляются морщинки в уголках глаз, словно лучики солнца. У начальницы таких лучиков не было, зато имелись глубокие чёрточки возле рта: наверное, эта дама любит брезгливо и недовольно поджимать губы. Не похоже, что она добра, хотя на отставного генерала с супругой и внучкой смотрела очень благожелательно.
Побеседовав с дедом, начальница изволила высказаться: «Для того государыня Екатерина и создавала пансион, чтобы дочери почтенных родителей, оставшись сиротами, нашли здесь приют и заботу». Но всё ж упрекнула, мол, надо было привезти мадемуазель в Смольный двумя-тремя годами раньше. Дед объяснился, мол, внучка – последняя их радость, жаль было расставаться. Амалия Львовна сочувственно вздохнула и стала расспрашивать саму будущую воспитанницу. Снова благосклонно кивала, слушая простосердечные ответы. Таню удивила более всего эта внешняя доброжелательность пожилой дамы. Она чувствовала, что Амалия Львовна ужасается, слушая, что друзьями Тани в детстве были только мальчики, что и ездить верхом, и даже плавать она научилась, однако не любит заниматься рукоделием, шить умеет немножечко, а вышивать и кружева плести её даже не обучали. Начальница ужасалась, но про себя, а внешне была сама любезность. «Так вот о чём говорила Пелагея, что мне нужно освоить! Вот что значит – владеть собой!» – догадалась девочка.
Проэкзаменовав Таню, Амалия Львовна вынесла свой вердикт:
– Знания у мадемуазель Телятьевой есть. Хотя вижу, что дикарка она, по-деревенски ведёт себя. Но не волнуйтесь. У нас и с Кавказа, даже из мусульманских семей дочери обучались, и мы всем сумели хорошие манеры привить.
И Таня осталась в Смольном, переодели её в платье институтки: она, миновав «кофейный», самый младший возраст, сразу была определена в средний – «голубой». Бабушка и дедушка всю зиму прожили в Петербурге, в доме покойного зятя, Таниного отца. Видеться с внучкой они могли только в приёмные дни в общей зале по два часа в неделю, где в это время было многолюдно, и от разговоров, что велись по отдельности в каждой маленькой компании, воздух жужжал, словно улей развороченный. И Таня не могла при людях искренне делиться с бабушкой и дедушкой, как себя чувствует в отрыве от них. Но она помнила, что надо учиться терпеть и терпела.
Зато Семену Целищевы сами выбрали учителей и понаблюдали за его занятиями. Их старший внук Антон частенько отпрашивался на ночь из корпуса, чтобы пообщаться с родными. И дед кадетский корпус навещал, даже на занятиях присутствовал. Преподаватели позволяли ему общаться с юношами, и отставной генерал с удовольствием делился воспоминаниями о службе, о сражениях, в коих принимал участие.
– Что ж, пристроены внуки к учебе, – подвёл итог Павел Анисимович. – А нам, Пашенька, можно и на покой.
В марте Целищевы выехали из столицы, погостили у московской родни, с Николаем пообщались, и тот заверял, что у него всё хорошо, замечательно даже. Однако через некоторое время после их возвращения домой от Дарской пришло письмо, где та сообщила о побеге их внука из училища.
– Вот и пристроили к учебе! Что за опаздёрок, а?! Вот что значит кровь цыганская! – возмущался генерал. – И это он, не кто иной фамилию Целищева носит?! И отчего фамилия наша Господом не любима?